— Он лишился голоса и должен все писать. Я спросил, где его можно найти, если понадобится поговорить, так он написал, что уезжает на Мадагаскар.
— Это что-то новенькое.
— И я так сказал.
— Он знает что-нибудь о Фрэнке?
— Говорит, что не очень хорошо.
— Никто не знает нашего Фрэнка, — говорит Берко. — Но все глубоко опечалены его смертью. — Он застегивает пуговицы на животе, поднимает воротник, поправляет шляпу на голове. — Даже ты.
— Иди нахер, — говорит Ландсман. — Сдался мне этот еврей.
— Может, он русский? Это объясняет увлеченность шахматами. И поведение твоего приятеля Василия. Может, за этим убийством стоит Лебедь или Московиц?
— Если он русский, то это не объясняет, почему два черношляпника так перепугались, — говорит Ландсман. — И они не знают Московица. Русские штаркеры, бандитские разборки — для обычного бобовского это ничего не значит.
Ландсман еще пару раз энергично скребет подбородок и принимает решение. Он глядит на полоску сияющего неба, которая вытянулась над узкой улицей за гостиницей «Эйнштейн».
— Интересно, в котором часу сегодня закат?
— В каком смысле? Мы собираемся пошерудить в Гаркави, Мейер? Я не думаю, что Бине сильно понравится, если мы разворошим тамошних черношляпников.
— Ты не думаешь, ага? — смеется Ландсман. Он достает парковочный талон. — Тогда нам надо держаться подальше от Гаркави.
— Ой-вей. Эта твоя улыбка…
— Тебе она не нравится?
— Только тогда, когда я замечаю, что она появляется после того, как ты сам отвечаешь на свой вопрос.
— А вот послушай. Какой аид, Берко, скажи мне, какой аид может заставить русского урку-социопата наложить в штаны, а благочестивейшего черношляпника Ситки — плакать?
— Верно, ты хочешь, чтобы я сказал «вербовский», — говорит Берко.
После того как Берко окончил академию, его первым местом назначения был Пятый участок в Гаркави, где вербовские и все их приспешники-черношляпники осели в 1948 году, аккурат после прибытия девятого вербовского ребе — тестя нынешнего — с жалкими ошметками его свиты. И это была классическая миссия в гетто — пытаться помочь местным жителям, защищать людей, презирающих тебя и власть, которую ты представляешь. Все кончилось тем, что юный полуиндеец словил пулю в плечо, в двух дюймах от сердца, во время «бойни на Швуэс» в молочном ресторане Голдблатта.
— Я знаю, куда ты клонишь.
Именно так Берко однажды объяснил Ландсману сущность священной банды, известной как «Хасиды Вербова». Началось это давно, еще на Украине: эти черные шляпы, как и все другие черные шляпы, презрительно чураясь сора и суеты светского мира, возвели вокруг своего воображаемого гетто стену обрядности и веры. Потом вся секта сгорела в кострах Разрушения дотла, до густой, плотной сути, чернее, чем любая шляпа. Все, что осталось от девятого вербовского ребе, восстало из тех костров вместе с одиннадцатью учениками и только шестой из восьми дочерей ребе. Он вознесся в воздух, как обугленный клочок бумаги, и ветром его отнесло на узкую полоску между горами острова Баранова и концом света. И здесь он нашел способ отреставрировать старомодную независимость черных шляп. Он довел логику до логического конца, как злой гений в дешевых романах. Он построил преступную империю, получавшую за ее теоретическими стенами доход от бессмысленного тохубоху, от существ, настолько испорченных, развращенных и лишенных всякой надежды на спасение, что лишь вселенская вежливость заставляла вербовских считать их людьми.
— Конечно, меня посетила та же мысль, — признается Берко. — И мысль эту я немедленно прогнал.
Он шлепает огромными ладонями по лицу и задерживает их там на мгновение, прежде чем они медленно сползают, увлекая за собой щеки ниже подбородка, ну вылитые бульдожьи брыли.
— Ой-вей, Мейер, ты хочешь, чтобы мы пошли на Вербов остров?
— Нихера подобного, — говорит Ландсман на американском. — Скажу тебе как на духу, Берко: меня там всегда тошнит. Лучше уж податься на Мадагаскар.
Шамесы стоят в переулке позади «Эйнштейна», перебирая бесчисленные доводы, чтобы не ходить, и выставляя их против нескольких, убеждающих, что идти стоит — хотя бы ради того, чтобы взбесить самых могущественных персон преступного мира к северу от пятьдесят пятой параллели.
Они предпринимают попытку найти еще хоть какие-то объяснения чокнутому поведению пацеров в «Эйнштейне».
— Лучше всего повидать Ицика Цимбалиста, — находит решение Берко. — Говорить с остальными — все равно что беседовать с собакой. И одна собака уже разбила мне сердце сегодня.
12
Сетка улиц здесь, на острове, разлинована и пронумерована, как и повсюду в Ситке, но в остальном — прощай, моя радость: тебя телепортировали, метеором ты проскочил сквозь космическую червоточину прямиком на планету евреев. Пятничный вечер на острове Вербов, «шевилл-суперспорт» Ландсмана бороздит волны черных шляп на Двести двадцать пятой авеню. Бесчисленное поголовье фетровых черных шляп с высокими зубатыми тульями и полями шириной в милю, какие предпочитают надзиратели в плантаторских мелодрамах. Женщины щеголяют в косынках и лоснящихся шейтлях из волос бедных иудеек Марокко и Месопотамии. Пальто и длинные платья — лучшие тряпки Парижа и Нью-Йорка, а обувь — краса Италии. Мальчишки гуськом носятся по тротуарам на роликах, виляют между косынками и пейсами, сверкая оранжевой подкладкой расстегнутых парок. Девушки, путаясь в длинных юбках, прогуливаются, сплетя руки, — гомонливые цепочки вербовских девиц, бурные и обособленные, как философские течения. Небо обретает стальной оттенок, ветер стихает, воздух искрится детским волшебством и предвкушением снега.
— Гляди-ка, да здесь жизнь бьет ключом, — замечает Ландсман.
— Ни одной пустой витрины.
— И никчемных аидов даже больше прежнего.
Ландсман останавливается на красный на перекрестке Северо-Западной двадцать восьмой. У магазина на углу, рядом с читальным залом, слоняются бакалавры Торы, шулера от Писания, разрозненные люфтменши и гангстеры всех мастей. Приметив Ландсманову машину, от которой так и несет высокомерием копа в штатском, да еще эта вызывающая двойная загогулина «S» на радиаторе, они прекращают орать друг на друга и окидывают Ландсмана взглядами, полными бессарабского гонора. Он на их земле. Он выбрит дочиста, он не трепещет перед Б-гом. Он не из вербовских евреев, стало быть он вообще не еврей. А раз он не еврей, то он попросту никто, ничто и звать никак.
— Глянь, как уставились, засранцы, — говорит Ландсман. — Не нравится мне это.
— Мейер…
Честно говоря, черношляпники вызывают у Ландсмана злость всегда. Он находит определенное удовольствие в этой злости, несущей в себе богатые пласты ревности, снисхождения, негодования и жалости. Он останавливает машину, не выключая двигатель, и толкает дверцу.
— Мейер! Нет.
Ландсман обходит распахнутую дверцу «суперспорта», ощущая на себе женские взгляды. Он чует внезапный страх в дыхании мужчин вокруг него — так воняет кариозный зуб. Слышит квохтанье кур, еще не встретивших свою участь, гудение компрессора, поддерживающего жизнь карпов в аквариумах. Он сияет, словно раскаленная игла, готовая насмерть пронзить клеща.
— Ну, бугаи, — обращается он к аидам на углу, — кто из вас желает прокатиться со мной в нозмобиле?
Вперед выступает белобрысый сбитень, приземистый и плечистый, с шишковатым лбом и раздвоенной желтой бородой.
— Советую вам вернуться в свою машину, господин полицейский, — говорит он негромко и рассудительно, — и езжайте, куда ехали.
Ландман усмехается.
— Так вот что вы, значит, советуете? — переспрашивает он.
Теперь и другие подтягиваются вперед, сгрудившись вокруг светлобородого громилы. Их человек двадцать, больше, чем думал Ландсман вначале. Сияние Ландсмана мигает, вспыхивает, словно лампочка, которая вот-вот перегорит.
— Я перефразирую, — произносит белобрысый; его оттопыренный карман привлекает внимание корешей. — Убирайтесь обратно в машину.
Ландсман чешет подбородок. Безумие, думает он. В погоне за призрачной ниточкой в несуществующем деле выходишь из себя на ровном месте. И за этим следует спровоцированный тобой инцидент в логове черношляпников, обладающих влиянием, деньгами и маньчжурскими богатствами, избытком русских стволов, которых, судя по подсчетам полицейских информаторов, изложенным в секретном донесении, с лихвой хватило бы на нужды партизанского движения небольшой банановой республики. Безумие, истинно ландсмановское безумие.
— Может, подойдешь и заставишь меня?
И вот тогда Берко открывает дверцу и являет улице свою могучую фигуру потомка племени Медведей, свой царственный профиль, достойный быть отчеканенным на монетах или высеченным на склоне скалы. А в руке у него жутчайшая палица, какую когда-нибудь видел в своей жизни еврей или шейгец, — точная копия той, которой, как говорят, размахивал вождь Катлиан во время Русско-тлинкитской войны 1804 года, когда русские были разбиты наголову. Берко смастерил ее, чтобы отпугивать евреев, когда ему было тринадцать лет и он был новичком в лабиринте Ситки. И палица не подвела и до сих пор не подводит, потому-то Берко и держит ее на заднем сиденье Ландсмановой машины. Голова ее сделана из тридцатипятифунтового куска метеоритного железа, вырытого Герцем Шемецем на старом русском участке неподалеку от Якоби. Рукоятка вырезана купленным в «Сирсе» охотничьим ножом из бейсбольной биты в сорок унций. Переплетающиеся черные во́роны и красные морские чудища корчатся вдоль древка, скаля в ухмылке зубастые пасти. Целых четырнадцать фломастеров «Флэр» ушло на раскраску орнамента. Пара черных вороновых перьев болтаются на кожаной петле на конце рукоятки. Эта деталь, может, и не совсем достоверна с исторической точки зрения, но она безжалостно действует на еврейское сознание, оповещая:
«Индеец».
Слово прокатывается по прилавкам и витринам. Евреям Ситки редко приходится видеть индейцев или разговаривать с ними, разве что в федеральном суде или в маленьких еврейских местечках вдоль границы округа. Этим вербовским не нужно иметь большое воображение, чтоб представить, как Берко своей палицей крушит направо и налево черепушки бледнолицых. Затем они замечают ермолку Берко и трепетание на поясе нарядной белой бахромы ритуального талеса, и чувствуется, как головокружительная ксенофобия отливает от толпы, оставляя осадок расистского вертиго. Такое обычно происходит в округе Ситка, когда Берко Шемец достает палицу и становится