Союз еврейских полисменов — страница 23 из 77

В его глазах мудреца гаснет немеркнущая искра мудрости. На секунду Ландсман видит поляроидный снимок мертвого кордонного мудреца. Потом краски возвращаются на лицо старого пердуна. Немного подождав, Берко и Ландсман ждут еще немного, и Ландсман понимает, что кордонный мудрец изо всех сил борется, чтобы взять себя в руки и сказать: «Детективы, я никогда в жизни не видел этого человека», да так, чтобы прозвучало правдоподобно, неотвратимо, истинно.

— Кто это, профессор Цимбалист? — наконец спрашивает Берко.

Цимбалист кладет фото на стол и еще немного на него смотрит, уже не заботясь о том, что вытворяет его лицо или рот.

— Ой, этот мальчик, — говорит он. — Милый, милый мальчик.

Он достает платок из кармана кофты, смахивает слезы со щек и закашливается. И этот звук ужасен. Ландсман берет стакан мудреца и выливает оттуда чай к себе в стакан. Из кармана брюк он достает бутылку водки, реквизированную этим утром в туалете «Воршта». Он цедит на два пальца в стакан из-под чая и протягивает его старому пердуну.

Цимбалист безмолвно принимает стакан и приканчивает водку в один глоток. Потом он прячет носовой платок в карман и возвращает Ландсману фотографию.

— Я учил этого мальчика шахматам, — говорит он, — когда этот мужчина был мальчиком, конечно. До того, как он вырос. Извините. Я путано говорю.

Рука Цимбалиста тянется к пачке «Бродвея», но он уже все выкурил. И не сразу понимает это. Он сидит, тыча скрюченным пальцем в фольгу, словно выискивает орех в пакете хлопьев. Ландсман выручает его куревом.

— Спасибо, Ландсман, спасибо.

Но после он ничего не говорит, просто сидит и смотрит, как догорает папироса. Он смотрит на Берко запавшими глазами, потом украдкой, взглядом игрока в покер, — на Ландсмана. Он уже оправился от потрясения. Старается оценить карту ситуации, границы, которые нельзя нарушать, проходы, к которым и на шаг нельзя приближаться под страхом проклятия души. Волосатый, крапчатый краб его руки вытягивает одну из своих конечностей к телефону на столе. Еще минута, и истина вместе с мраком жизни снова будет передана под опеку юристов.

Воротина гаража скрипит и грохочет, и со стоном благодарности Цимбалист снова начинает приподниматься, но на этот раз Берко останавливает его. Он опускает тяжелую руку на плечо старика.

— Сядьте, профессор, — говорит он. — Я вас умоляю. Пусть не сразу, если вам так легче, но, пожалуйста, опустите зад на этот пончик.

Он не убирает руку, осторожно прижимая Цимбалиста, и кивает в сторону гаража:

— Мейер.

Ландсман пересекает мастерскую, идет к дверям и достает жетон. Он направляется прямо к фургону, словно жетона достаточно, чтобы остановить двухтонный «шеви». Водитель бьет по тормозам, и вой колес отдает эхом от холодных каменных стен гаража. Водитель опускает стекло. На нем полная экипировка бригады Цимбалиста — борода в сеточке, желтый комбинезон, хорошо поставленная угрюмость.

— По какому праву, детектив? — интересуется он.

— Давай-ка прокатись, — говорит Ландсман, — у нас тут разговор.

Он протягивает руку к панели отгрузки и хватает спрятавшегося бакалавра за лацканы длинного пальто. Тащит его, как щенка, к дверце со стороны пассажирского сиденья фургона, открывает ее и мягко заталкивает мальчишку внутрь:

— И забери с собой этого маленького пишера.

— Хозяин? — зовет водитель кордонного мудреца.

Помедлив, Цимбалист машет рукой, веля убраться.

— Но куда мне ехать? — спрашивает водитель Ландсмана.

— Понятия не имею, — отвечает Ландсман. Он захлопывает дверцу фургона. — Езжай, купи мне приличный подарок.

Ландсман барабанит по капоту фургона, и машина откатывается в бурю белых нитей, связанных, как проволока кордонного мудреца, поперек стилизованных фасадов и в полыхающем сером небе. Ландсман задвигает дверь гаража и накидывает засов.

— Ну, давайте от печки? — начинает он русским «ну», когда Цимбалист снова усаживается в кресло. Он кладет ногу на ногу и запаливает еще папиросы для каждого из них. — Времени у нас достаточно.

— Начинайте, профессор, — советует Берко. — Вы знали жертву, когда он был еще мальчиком, так? Все воспоминания сейчас так и роятся в голове. Вам сейчас плохо, но настолько же легче станет, когда вы начнете говорить.

— Да нет же, — говорит кордонный мудрец. — Нет. Все не так.

Он берет зажженную папиросу из рук Ландсмана и в этот раз докуривает ее почти до конца, прежде чем начинает говорить. Он — аид-ученый и предпочитает упорядочивать свои мысли.

— Его зовут Менахем, — начинает он. — Мендель. Ему тридцать восемь… было тридцать восемь, на год старше вас, детектив Шемец, но родился в тот же день, пятнадцатого августа, верно? А? Я так и думал. Видите? Вот он, шкаф с картами. — Он стучит по лысому куполу — Карты Иерихона, детектив Шемец, Иерихон и Тир.

Он слишком рьяно стучит по «шкафу с картами» и сбивает с макушки ермолку, подхватывает ее, осыпая всю кофту каскадами пепла.

— Коэффициент интеллекта Менделя составлял сто семьдесят. Когда ему исполнилось восемь или девять, он уже мог читать на иврите, арамейском, ладино, греческом и латыни. Самые трудные тексты, самые тернистые переплетения логики и доказательств. И уже тогда был лучшим шахматистом, чем я сам надеялся стать. У него была необыкновенная память на записанные партии, ему надо было раз прочесть нотацию, и он мог вообразить это на доске, ход за ходом, и ни разу не ошибиться. Когда он подрос и ему больше не давали играть, он воспроизводил знаменитые партии в воображении. Он помнил три-четыре сотни партий.

— То же самое говорили о Мелехе Гайстике, — замечает Ландсман. — Он также был создан для шахмат.

— Мелех Гайстик! — возмущается Цимбалист. — Гайстик был чокнутый. Так, как играл Гайстик, человек играть не может. У него разум был вроде насекомого, в мыслях только одно: как тебя сожрать. Он был грубый. Мерзкий. Подлый. Мендель таким не был. Он мастерил игрушки для сестер, кукол из прищепок и войлока, домик из коробки от овсяных хлопьев. Вечно пальцы в клею, а в кармане прищепка с нарисованным на ней личиком. Я давал ему паклю для кукольных волос. Восемь сестричек висели на нем все время. Домашняя утка ходила за ним по пятам, как собачка.

Узкие коричневые губы Цимбалиста задергались по углам.

— Хотите верьте, хотите нет, однажды я свел его в матче с Мелехом Гайстиком. Такое было возможно, Гайстик всегда нуждался в деньгах и был всем должен, и он бы играл с полупьяным медведем, если бы тот мог заплатить. Мальчику было двенадцать тогда, Гайстику — двадцать шесть. Это случилось за год до того, как он выиграл чемпионат в Санкт-Петербурге. Они сыграли три партии в задней комнате моей мастерской, которая в то время, вы помните, детектив, располагалась на Рингельблюм-авеню[28]. Я предложил Гайстику пять тысяч долларов, чтоб он сыграл с Менделе. Мальчик выиграл первую и третью партии. Во второй он играл черными и сыграл вничью. Да вот только, на Гайстиково счастье, матч был тайным.

— Почему? — допытывается Ландсман. — Почему матч должен был остаться в секрете?

— Из-за этого мальчика, — говорит кордонный мудрец. — Того самого, который умер в номере гостиницы на улице Макса Нордау. Гостиница не из лучших, как я понимаю.

— Клоповник, — подтверждает Ландсман.

— И он кололся?

Ландсман кивает, и через секунду или две Цимбалист кивает тоже:

— Да. Конечно. Ну, причина, по которой я был обязан сохранить матч в секрете, состояла в том, что мальчику запретили играть в шахматы с посторонними. До сих пор ума не приложу, как отец Менделе что-то разнюхал о матче. И я был на волосок от беды. Несмотря на то, что жена моя родня ему. Я почти потерял его хаскаму, его доверие, на котором зиждился тогда мой бизнес. Все дело я строил на поддержке отца Менделе.

— Отца? Вы же не хотите сказать, что это Гескель Шпильман, — говорит Берко. — Что человек на фотографии — сын вербовского ребе.

Ландсман замечает, как спокойно на острове Вербов, в снегу, внутри каменного амбара, перед наступлением мрака, когда нечестивая неделя и мир, сделавший ее нечестивой, готовятся быть ввергнуты в пламя двух одинаковых свечей.

— Так и есть, — наконец говорит Цимбалист. — Мендель Шпильман. Единственный сын. У которого был брат-близнец, умерший при родах. Потом это истолковали как знак.

— Знак чего? — спрашивает Ландсман. — Что и он мог бы стать вундеркиндом? А потом превратиться в наркомана, прозябающего в дешевой унтерштатской ночлежке?

— Только не это, — говорит Цимбалист. — Этого никто и представить не мог.

— Говорят… Раньше говорили… — начинает Берко. Он морщится, как будто знает: то, что он собирается сказать, разозлит Ландсмана или даст ему повод для издевок. Он не может заставить себя повторить это. — Мендель Шпильман. О б-же. Я слышал разное.

— Много всяких историй, — говорит Цимбалист. — Чего только не рассказывали, пока ему не исполнилось двадцать.

— Что за истории? — спрашивает Ландсман, выходя из себя. — О чем? Да выкладывайте же, черт вас побери!

14

И Цимбалист рассказывает одну из историй про Менделя.

Некая женщина, рассказывает он, умирала от рака в Центральной больнице Ситки. Его, Цимбалиста, знакомая — так он ее называет. Давно это было, еще в 1973 году. Женщина эта дважды овдовела, первый муж ее был игрок, застреленный штаркерами в Германии еще до войны, а второй работал верхолазом в бригаде Цимбалиста и погиб, запутавшись в высоковольтных проводах. Вот так, помогая вдове своего умершего работника деньгами, и не только, Цимбалист свел с ней знакомство. Нет ничего невероятного в том, что они полюбили друг друга. Оба уже вышли из возраста глупых страстей, посему были страстны без глупости. Она была смуглая, стройная женщина, уже привыкшая умерять аппетиты. Свои отношения они держали в секрете от всех, прежде всего от госпожи Цимбалист.

Навещая свою возлюбленную в больнице, Цимбалист прибегал ко всевозможным уловкам и ухищрениям, давал взятки санитаркам, чтобы сохранить свои визиты в тайне. Он ночевал в ее палате, свернувшись калачиком на полотенце, постеленном на полу между ее кроватью и стенкой. В полумраке, когда любимая звала его сквозь марево морфия, он вливал воду между ее растрескавшимися губами и остужал горячечный лоб влажной салфеткой. Часы на больничной стене жужжали сами с собой, приходили в нетерпение, отрезая куски ночи минутной стрелкой. Утром Цимбалист тайком пробирался в лавку на Рингельблюм-авеню (жене он говорил, что ночует там, чтобы не тревожить ее своим ужасным храпом) и дожидался мальчика.