Союз еврейских полисменов — страница 28 из 77

— Эти два детектива полностью отстранены от расследования дела, или я ошибаюсь?

Он кладет на стол лист бумаги, и Ландсману приходится задать себе вопрос: как он не замечал эти тысячу миль заледеневшего моря в глазах ребе. Он потрясен, сброшен с корабля в ледяную воду. Чтобы удержаться на плаву, он хватается за балласт своего цинизма. Неужели приказ закрыть дело Ласкера пришел с острова Вербов? Неужели Шпильман давно знает, что сын его мертв, убит в номере 208 гостиницы «Заменгоф»? Не сам ли он заказал убийство? Неужели все дела и распоряжения в убойном отделе полиции Ситки проходят через ребе? Все это были интересные вопросы, если бы Ландсман мог заставить сердце говорить его устами и задать их.

— Что он сделал? — наконец выдавил Ландсман. — Вот что́ он натворил, когда умер для вас? Что он знал? Что, раз уж на то пошло, знаете вы, ребе? Рав Баронштейн? Да, у вас тут все схвачено. Не знаю в деталях — но, глядя на этот ваш прекрасный остров, я могу понять, если вы извините мое выражение, что вес вы имеете о-го-го какой.

— Мейер, — говорит Берко, в голосе предупреждение.

— Не возвращайтесь сюда, Ландсман, — говорит ребе. — И не беспокойте никого в этом доме или на этом острове. Держитесь подальше от Цимбалиста и от меня. Если я услышу, что вы всего лишь попросили прикурить у кого-то из моих людей, несдобровать ни вам, ни вашему жетону. Это понятно?

— Простите… — начинает Ландсман.

— Пустые слова в вашем случае наверняка.

— Так или иначе, — говорит Ландсман, поднимаясь, — если бы я получал по доллару каждый раз, когда какой-нибудь штаркер с расстройством обмена веществ стращал меня, чтобы я не вел дело, то, простите великодушно, я бы не сидел здесь, слушая угрозы от человека, который даже не удосужился пролить слезу по сыну, которому, я уверен, он помог сойти в могилу. Когда бы тот ни умер — двадцать три года тому назад или прошлой ночью.

— Пожалуйста, не путайте меня с дешевым фраером с Хиршбейн-авеню[34], — говорит ребе. — Я вас не пугаю.

— Нет? А что, благословляете?

— Я на вас смотрю, детектив Ландсман. Я понимаю, что вы, как и мой бедняга-сын, возможно, не благословлены самым замечательным отцом.

— Рав Гескель! — вскрикивает Баронштейн.

Но ребе игнорирует своего габая и продолжает, прежде чем Ландсман успевает спросить его, почему он, черт возьми, думает, что знает что-то о бедном старине Исидоре.

— Я вижу, что когда-то вы — опять же, как и Мендель, — могли быть чем-то гораздо большим, чем стали. Может, вы прекрасный шамес. Но я сомневаюсь, что вы прошли тест на великого мудреца.

— Как раз напротив, — говорит Ландсман.

— Ну вот что. Уж поверьте мне, когда я говорю, что вам необходимо найти лучшее приложение для времени, вам оставшегося.

Внутри вербовских Часов дряхлая система молоточков и колокольчиков заводит мелодию, древнюю-древнюю, зазывающую невесту-субботу в каждый еврейский дом или молельню.

— Наше время истекло, — говорит Баронштейн, — господа.

Детективы встают, и присутствующие обмениваются пожеланиями разделить радость Шаббата. Потом детективы натягивают шляпы и направляются к двери.

— Нужно, чтобы кто-нибудь опознал тело, — говорит Берко.

— Если вы не хотите, чтобы мы бросили его у обочины, — прибавляет Ландсман.

— Мы пошлем кого-нибудь завтра, — говорит ребе.

Он поворачивается на кресле, демонстрируя спину. Склоняет голову, потом дотягивается до тростей, свисающих со стены позади кресла. У тростей серебряные набалдашники, нарезанные золотом. Он упирается ими в ковер и потом, со скрипом допотопного механизма, поднимает себя:

— После Шаббата.

Баронштейн следует за детективами по ступенькам до самого Рудашевского у дверей. Над головами у них паркетины в кабинете издают горестный скрип. Слышно постукивание тростей и хлюпающий звук, будто перекатывается дождевая бочка. Семья уже, должно быть, собралась в задней части дома, дожидается, пока ребе придет и всех благословит.

Баронштейн открывает входную дверь дома-копии. Шмерл и Йосселе заходят в залу, снег на шляпах и плечах, снег в стылых серых глазах. Братья, или кузены, или братья-кузены образуют три вершины треугольника по образу того, что был снаружи, три сжатых кулака сплошных Рудашевских смыкаются вокруг Ландсмана и Берко. Баронштейн суется узким лицом вплотную к лицу Ландсмана. Ландсман прикрывает ноздри, спасаясь от запаха помидорных семян, табака и сметаны.

— Это маленький остров, — говорит Баронштейн. — Но здесь есть тысяча мест, где ноз, даже титулованный шамес, может потеряться и не найти дорогу назад. Так что поосторожней, детективы. Договорились? И Шаббат шалом обоим.

17

Только поглядите на Ландсмана: одна пола задралась, припорошенная снегом шляпа съехала налево, пальто заброшено за спину и висит на петельке, через которую продет скрюченный палец. Другой рукой Мейер вцепился в небесно-голубой талон в кафетерии, словно это помочи, держащие его на ногах. Спина болит нещадно. По какой-то непонятной причине или без всяких причин он не пил начиная с девяти тридцати утра. Стоя в хромово-кафельном мерзостном запустении кафетерия «Поляр-Штерн» в девять часов вечера, созерцая метель за окном, он сейчас самый одинокий еврей в округе Ситка. Ландсман чувствует, как что-то темное поднимается у него внутри, и сопротивляться этому невозможно, сотни тонн черной грязи скапливаются на склоне холма, готовые обрушиться лавиной. Мысль о еде, даже о золотом слитке запеканки из лапши — коронном блюде кафетерия «Поляр-Штерн», — вызывает тошноту. Но он не ел весь день.

На самом деле Ландсман знает, что он вовсе не самый одинокий еврей в округе Ситка. Он презирает себя даже за то, что надеется на успех. Присутствие жалости к себе в его раздумьях — уже доказательство, что он в глубокой жопе и кружит там внутри, проникая все глубже и глубже. Сопротивляясь этой кориолисовой силе, Ландсман рассчитывает на три способа ее преодолеть. Первый — это работа, но работа уже официально — насмешка. Второй — алкоголь, который ускоряет и углубляет падение и заставляет блуждать дольше, но помогает ему не обращать внимания ни на что. Третий — это что-нибудь съесть. И он несет голубой талон и поднос грузной литвачке, маячащей за стеклянной стойкой; на даме сеточка для волос и полиэтиленовые перчатки, одна из которых сжимает металлическую разливную ложку.

— Блинчики с творогом, пожалуйста, — просит он, не желая этих блинчиков и даже не озаботившись глянуть, есть ли они в сегодняшнем меню. — Как поживаете, госпожа Неминцинер?

Госпожа Неминцинер нежно кладет три тугих блинчика на белую тарелку с голубой каемочкой. Чтобы украсить ужины одиноких душ Ситки, она заготовила несколько дюжин маринованных райских яблочек на листиках латука. Она наряжает ужин Ландсмана одним из этих букетов. Потом пробивает талон и швыряет тарелку Ландсману.

— А как я могу поживать? — отвечает она.

Ландсман признает, что ответ на этот вопрос ему не под силу. Он несет поднос с блинчиками, наполненными домашним творогом, к кофейнику и нацеживает себе кружку. В его руке пробитый талон и мелочь для кассирши, потом он пробирается к пустыне обеденного зала, минуя двух соперников-претендентов на титул самого одинокого еврея. Он держит путь к любимому столику у окна, где можно наблюдать за улицей. На соседнем столике кто-то оставил на тарелке недоеденную тушенку, картофель в мундире и полстакана вроде бы вишневой газировки. Заброшенная пища и комок испятнанной салфетки наполнили Ландсмана легкой тошнотой дурных предчувствий. Но это его столик, и неоспоримо то, что ноз предпочитает не спускать глаз с улицы. Ландсман садится, заталкивает салфетку за воротник, разрезает блинчик и засовывает кусочек в рот. Жует. Проглатывает. Молодец.

Один из соискателей звания самого одинокого еврея в «Поляр-Штерне» этим вечером — мелкий букмекер по имени Пингвин Симковиц, плохо обошедшийся с чьими-то деньгами несколько лет тому назад. В результате избиение штаркерами сказалось на его мозгах и речи. Другого соседа, который трудится над селедкой в сметане, Ландсман не знает. Но его левая глазница укрыта за желто-коричневым бинтом. Левая линза очков отсутствует. Волосы ограничены тремя пушистыми седыми клоками, свисающими на лоб. На щеке порез от бритья. Когда слезы этого человека начинают тихо катиться в тарелку с селедкой, Ландсман кладет на доску своего короля.

Потом он замечает Бухбиндера, этого археолога миражей. Сей дантист был обуян талантом, снабженным щипцами и формой для отливки, в классической для стоматологов манере — в свободное от работы время им овладевала некая форма миниатюрного безумия, как, например, изготовление драгоценностей или паркета для кукольного домика. Но потом, как это случается с дантистами, Бухбиндер несколько сбился с курса. Глубочайшее, древнейшее еврейское помешательство захватило его. Он начал собирать имитации и макеты столовых приборов, находившихся во владении древнего высшего жреца Яхве, Койнима. Сначала уменьшенного размера, но скоро в полную величину. Чаши для крови, вилки для сырого мяса, лопатки для пепла — все, что требовалось левитам на их священных барбекю в Иерусалиме. Раньше у него был музей, может, и сейчас есть, там, в усталом тупике улицы Ибн Эзры[35]. В передней части строения, где Бухбиндер выдергивал зубы еврейским босякам. На витрине красовался Храм Соломона, построенный из картонных ящиков, погребенный под самумом пыли и украшенный херувимами и трупами мух. Музей часто подвергался набегам наркоманов. Сколько раз приходилось, патрулируя Унтерштат, ехать туда по звонку в три часа ночи, чтобы найти там плачущего Бухбиндера среди сломанных полок с экспонатами и дерьмо, плавающее в какой-нибудь позолоченной курильнице верховного жреца.

Когда Бухбиндер видит Ландсмана, его глаза сужаются от подозрения или близорукости. Он возвращается из туалета к своей тарелке с тушенкой и вишневой газировке, застегивая пуговицы на ширинке с отсутствующим выражением человека, поглощенного ошеломительными, но совершенно бесполезными размышлениями о мире. Бухбиндер — дородный немец, облаченный в кардиган с рукавами реглан и вязаным кушаком. Имеются намеки на былые раздоры между его брюхом и узловатым кушаком, но взаимопон