имание вроде бы достигнуто. Твидовые брюки, на ногах кроссовки. Волосы и борода русые, но с вкраплениями серого и серебра. Металлическая заколка удерживает шерстяную кипу на макушке. Он бросает улыбку в направлении Ландсмана, как бросают монету в кружку калеки, и возвращается к еде. Он раскачивается, когда читает и жует.
— Все еще вашим музеем занимаетесь, доктор? — интересуется Ландсман.
Бухбиндер поднимает голову, озадаченный, стараясь совместить этого раздражающего чужака с блинчиками.
— Я же Ландсман. Полиция Ситки. Может, помните, я раньше…
— Ах да, — вспоминает дантист с натянутой улыбкой. — Как поживаете? Мы институт, а не музей, но не важно.
— Извините.
— Ничего страшного, — говорит дантист; его покладистый идиш снаряжен колючей проволокой немецкого акцента, от которого он и его соплеменники-йеке так и не захотели избавиться за шестьдесят лет. — Это распространенная ошибка.
«Не такая уж распространенная», — думает Ландсман, но вслух говорит:
— Все еще на Ибн Эзры?
— Нет, — отвечает доктор Бухбиндер. Он вытирает салфеткой коричневатый потек горчицы на губах. — Нет, сэр. Там я закрылся. Официально и навечно.
Речь его высокопарна, даже празднична, что поражает Ландсмана, учитывая содержание заявления.
— Дурной район, — предполагает Ландсман.
— О, зверье, — говорит Бухбиндер с тем же воодушевлением. — Вы не представляете, сколько раз они разбивали мне сердце.
Он сует последнюю порцию тушенки в рот и предоставляет ее заботе зубов.
— Но сомневаюсь, что они будут беспокоить меня в новом месте, — добавляет он.
— И где это?
Бухбиндер улыбается, ласкает бороду, потом отодвигается от стола. Он поднимает бровь, словно хочет потянуть немного, прежде чем откроет секрет.
— Где же еще, — наконец раскалывается он. — В Иерусалиме.
— Ух ты, — говорит Ландсман, пытаясь сохранить лицо, насколько это возможно. Он никогда не изучал правила въезда евреев в Иерусалим, но уверен вполне, что этот обуянный религией сумасшедший не лидирует в списке допущенных в обетованную. — Иерусалим, надо же. Дорога длинная.
— Да, это так.
— Все целиком?
— Все предприятие.
— Кого-нибудь там знаете?
В Иерусалиме евреи еще по-прежнему живут, как всегда. Их немного. Они там жили до того, как стали появляться сионисты с сундуками, набитыми словарями иврита, учебниками по агрономии и бедами для всех и каждого.
— Не так чтоб очень, — говорит Бухбиндер. — Исключая, конечно… — он делает паузу и понижает голос, — Мошиаха.
— Хорошо для начала, — замечает Ландсман. — Слыхал я, что он уже там с лучшим народом.
Бухбиндер кивает, недосягаемый в сахарном кубике святилища своей мечты.
— Все целиком, — повторяет он. Потом возвращает книгу в карман пиджака и засовывает себя вместе с кардиганом в старую синюю куртку с капюшоном. — Спокойной ночи, Ландсман.
— Спокойной ночи, доктор Бухбиндер. Замолвите за меня словечко Мошиаху.
— О, — говорит он, — в этом нет необходимости.
— Нет необходимости или нет смысла?
И вдруг праздничные глаза становятся стальными, как зеркальца дантиста. Они испытывают состояние Ландсмана с проникновенностью двадцатипятилетнего опыта поисков слабости и гниения, и на секунду Ландсман сомневается в безумии этого человека.
— Это зависит от вас, — говорит Бухбиндер. — Не так ли?
18
Покидая «Поляр-Штерн», Бухбиндер мешкает у двери, чтобы придержать ее для пылающей оранжевой парки, влекомой косым снежным вихрем. На плече Бина тащит свою всегдашнюю набитую старую торбу из воловьей кожи. Из торбы выглядывает ворох каких-то документов — подчеркнутых желтым маркером, сшитых степлером и скрепками, помеченных наклейками из разноцветного скотча. Бина сбрасывает капюшон, приподнимает волосы, закалывает спереди невидимками, оставляя свободными пряди на затылке. Цвет этих прядей того пленительного оттенка, какой Ландсман встречал только однажды — в глубоких складках на боках первой в жизни увиденной им тыквы, пузатой оранжево-красной громадины. Бина волочит свою торбу к кассирше. Когда она пройдет через турникет к штабелям подносов, Ландсман окажется прямо в ее поле зрения. И он немедленно принимает взрослое решение — притвориться, что Бину он в упор не видит. Он вперяет взор в зеркальное окно, обозревающее улицу Халястре[36]. Глубина снега, по его прикидкам, достигает уже почти трех дюймов. Три независимые тропки следов змеятся, переплетаясь друг с другом, очертания каждого отпечатка расплываются под свежим слоем снега. Через дорогу, на заколоченных досками витринах магазина «Табак и канцтовары Красны» болтаются афиши вчерашнего концерта в «Ворште» — выступал тот самый гитарист, которого отметелили в сортире ради его колец и наличности. От телеграфного столба на углу разбегается во все стороны путаница проводов, очерчивая стены и дверные проемы величайшего еврейского гетто. Подсознательный процесс мышления шамеса отмечает все малейшие детали, однако его сознание сфокусировано на том моменте, когда Бина увидит его, сидящего в одиночестве за столиком у окна и жующего блинчик с творогом, и окликнет по имени. Предвкушение этого мига затягивается.
Ландсман отваживается взглянуть еще раз. На этот раз Бинин ужин уже на подносе. Стоя спиной к Ландсману, она ждет сдачу. Она замечает его. Не может не заметить. И тут разверзаются тектонические расщелины и склон холма исчезает под лавиной черного грязевого потока. Ландсман и Бина прожили в браке двенадцать лет, а до этого еще пять лет были вместе. Они были друг для друга первой любовью, первым предательством, первым прибежищем, первым соседом по комнате, первым слушателем, первым, к кому прибегали они, когда что-то, даже сам брак, шло не так. Ибо полжизни каждого из них прошло в сплетенье рук, ног, судеб, смешались и стали общими их страхи, теории, рецепты, библиотеки, собрание записей. Они закатывали ссоры и свары грандиозного накала: нос к носу, размахивая руками и брызжа слюной, швыряя и круша все, что попадалось под руку, катаясь по полу и таская друг друга за волосы. На следующее утро полумесяцы, оставленные ногтями Бины, украшали его щеки и грудь, а она щеголяла в синюшных браслетах из отпечатков его пальцев. Первые семь лет совместной жизни они любили друг друга почти ежедневно: зло или нежно, больные и здоровые, в холоде, в жару, в полудреме. Соития эти происходили на всех видах кроватей, диванов и пуфиков. На голых матрасах, на полотенцах, на старых душевых занавесках, в кузове грузового пикапа, за мусорным контейнером, на крыше водонапорной башни, под ворохом пальто во время ужина «Рук Исава». И однажды им даже довелось совершить это в участке — на том самом гигантском грибе из комнаты отдыха.
После того как Бину перевели из отдела наркотиков, они целых четыре года вместе проработали в убойном. Напарником Ландсмана был сначала Джелли Бойбрайкер, потом Берко, а Бина работала с бедолагой Морисом Хендлером. Но в один прекрасный ужасный день тот же коварный ангел, что свел их вместе в первую очередь, слив воедино их жизни, подставил под пули Мориса Хендлера, и Бина с Ландсманом стали напарниками, один-единственный раз — в деле Гринштейнов. Вместе они стойко пережили целую серию провалов и невзгод. Часами ежедневно неудачи преследовали их на улицах Ситки, а ночью поджидали их дома в постели. Убитая малышка Ариэла и безутешные Гринштейны — мать с отцом, уродливые, сломленные и ненавидящие друг друга и ту дыру, которая им осталась вместо дочки: Мейеру с Биной пришлось разделить и это. А потом появился Джанго, сформировавшийся и получивший импульс из этой самой дыры, принявшей очертания пухленькой маленькой девочки, из этого несчастья с делом Гринштейнов. Бина и Ландсман переплелись друг с другом, свились в пару хромосом с таинственным пороком. А теперь? Теперь они притворяются, что не видят друг друга, отводят взгляд.
Ландсман отводит взгляд.
Следы на снегу обмелели, будто их оставил легконогий ангел. На той стороне улицы согбенный человечек клонится против ветра, волоча тяжелый саквояж мимо заколоченных витрин «Красны». Широкие белые поля его шляпы хлопочут, словно птичьи крылья. Наблюдая за тем, как Пророк Элияху шествует сквозь метель, Ландсман планирует собственную смерть. Это четвертый изобретенный Ландсманом способ ободрить себя, когда все катится в тартарары. Но главное, конечно, не переборщить.
Ландсман — сын самоубийцы и внук самоубийцы (по деду со стороны отца), сполна повидавший, как человеческие существа лишали себя жизни всеми возможными способами: от дурацких до действенных. Ему известно, что нужно делать и чего делать не стоит. Вот, скажем, прыгнуть с моста или из гостиничного окна — зрелищно, но ненадежно. Сигануть в дыру между лестничными пролетами — сомнительное, импульсивное решение, слишком похожее на несчастный случай. Вскрыть вены на руках — в ванне (популярной, но не столь необходимой) или вне ее, возможны вариации, — труднее, чем кажется, попахивает девичьей склонностью к театру. Ритуальное выпускание кишок посредством самурайского меча — тяжкий труд, требующий помощи секунданта, — чтобы совершить такое, аид должен иметь экзотический вкус. Этот способ Ландсману пока не встречался, но один знакомый ноз утверждал, что он такое видел собственными глазами. Дед Ландсмана бросился под колеса трамвая в Лодзи — это свидетельствует о высокой степени решимости, всегда восхищавшей Ландсмана. Ландсманов отец употребил тридцать стомиллиграммовых таблеток нембутала, запив их стаканом тминной водки, — этот метод имеет массу достоинств. Прибавить еще полиэтиленовый пакет на голову, вместительный и непроницаемый, и получаем нечто аккуратное, тихое и надежное.
Но в мечтах о конце собственной жизни Ландсман предпочитает пистолет — как и чемпион мира Мелех Гайстик. Ландсманов тупоносый тридцать девятый калибр — вполне подходящий шолем для этой работенки. Если знаешь, куда приставить дуло (точно в сгиб под подбородком) и куда направить выстрел (под углом 20 градусов от вертикали, к самой сердцевине коры головного мозга), получится быстро и действенно. Грязновато, да, однако у Ландсмана почему-то нет никаких предубеждений против грязи, которую он после себя оставит.