— Хорошо, госпожа Шпильман, — сказал он, и в его устах это прозвучало так нежно, так знакомо; она опять заплакала. — Просто чтобы ты знала. Я живу с другом.
То есть с любовником? Неужели Мендель давно вел жизнь настолько тайную?
— С другом? — переспросила она.
— Со старым другом. Он просто помогает мне. Госпожа Брух вот сейчас тоже помогает мне.
— Мендель спас мне жизнь, — сказала госпожа Брух. — Однажды.
— Делов-то, — сказала госпожа Шпильман. — Итак, он спас вам жизнь. Много хорошего это ему принесло?
— Госпожа Шпильман… — произнес Мендель.
Он взял ее руки и крепко сжал в своих теплых ладонях. Температура его кожи была на два градуса выше, чем у всех людей. Когда она измеряла ему температуру, термометр вечно показывал тридцать восемь и шесть.
— Убери руки, — сумела она выдавить. — Немедленно.
Он поцеловал ее в макушку, и даже через слой чужих волос след этого поцелуя, казалось, не стирался. Потом он убрал руки и опустил вуаль и неуклюже пошел к выходу в своих обвисших чулках. Госпожа Брух засеменила следом.
Госпожа Шпильман сидела в кресле Людовика XIV долго — часы, годы. Холод наполнял ее, ледяное отвращение к Творению, к Г-ду и скверным плодам трудов Его. Сначала ужас, который завладел ею, будто бы сошелся на ее сыне и грехе, с которым он отказывался бороться, но потом она ужаснулась самой себе. Она подумала о преступлениях и боли, совершенных и причиненных ради нее, и что все это зло — только малая капля в бескрайнем черном море. И ужасное место, это море, эта бездна между Намерением и Действием, которое люди называют «миром». Побег Менделя не был отказом капитулировать, это уже была капитуляция. Цадик ха-дор объявлял об отставке. Он не мог быть тем, кем хотел его видеть этот мир, с его евреями под дождем, с их болью в сердце и их зонтиками, не мог быть тем, кем хотели видеть его отец с матерью. Он даже не мог быть тем, кем хотел видеть себя сам. Она надеялась на то — она молилась о том, — что, может быть, когда-нибудь он хотя бы найдет путь к тому, чтобы стать самим собой. Как только молитва покинула ее сердце и взлетела, она заскучала по сыну.
Батшева горько корила себя за то, что отпустила Менделя, так и не узнав, где он остановился и куда пойдет, не договорившись о связи с ним или о том, как услышать его голос, хоть иногда. Потом она разжала руки, которые он в последний раз сжимал в своих, и нашла свернутый в правой ладони обрывок нитки.
26
— Да, я получала от него весточки. Время от времени. Не хочу показаться циничной, детектив, но обычно это случалось, когда он был в беде или нуждался в деньгах. А у Менделя, да будет благословенно имя его, эти обстоятельства чаще всего имели обыкновение совпадать.
— И когда это произошло в последний раз?
— В начале этого года. Весной. Да, помнится, это было накануне Песаха.
— Значит, в апреле. Приблизительно…
Девушка Рудашевская достает шикарный шойфер «Мацик», нажимает кнопочки и находит дату дня, предшествовавшего первому вечеру Пасхи. Ландсман чуть вздрагивает, вспомнив, что это также был последний полный день жизни его сестры.
— Откуда он звонил?
— Из больницы, наверное. Не знаю. Я слышала шум, объявления, громкоговоритель на заднем плане. Мендель сказал, что собирается исчезнуть на время, что не сможет звонить. Попросил прислать денег на ящик у «Поворотны», которым он иногда пользовался.
— У него был испуганный голос?
Вуаль дрожит, как театральный занавес, тайное движение происходит по ту сторону. Госпожа Шпильман медленно кивает.
— Он не сказал, почему должен исчезнуть? Не сказал, что кто-то его преследует?
— Не думаю. Нет. Просто сказал, что ему нужны деньги и что собирается исчезнуть.
— И это все?
— Насколько мне… Нет. Да. Я спросила его, кушает ли он. Он иногда… Они ведь забывают покушать.
— Я знаю.
— И он ответил, он сказал: не волнуйся, я только что слопал большущий кусок пирога с вишнями.
— Пирог, — повторяет Ландсман. — Пирог с вишнями.
— Это что-то для вас значит?
— Может быть, кто знает, — отвечает он; он чувствует, как грудная клетка его звенит под ударами молота сердца. — Госпожа Шпильман, вы сказали, что слышали громкоговоритель. Как вы думаете, не мог ваш сын звонить из аэропорта?
— Знаете… да, мог.
Машина замедляет ход и останавливается. Ландсман придвигается вперед и выглядывает в запотевшее окно. Они напротив гостиницы «Заменгоф». Госпожа Шпильман нажатием кнопки опускает стекло со своей стороны, и серый вечер задувает в салон автомобиля. Она поднимает вуаль и всматривается в гостиничный фасад. И долго не отводит взгляд. Парочка опустившихся алкоголиков, одному из которых Ландсман как-то не дал нечаянно помочиться на штанину другого, вывалились из гостиничного холла, подпирая друг друга, — живой навес, выставленный под дождь. Они устраивают водевиль с газетой и ветром, улетая в сумерки, как пара драных мотыльков. Королева острова Вербов опускает вуаль и поднимает стекло. Ландсман чувствует, как полные укора вопросы прожигают черную кисею. Как может он жить в этой помойке? Почему он не справился со своей работой и не защитил ее сына?
— Кто сказал вам, что я здесь живу? — додумывается он спросить у нее. — Ваш зять?
— Нет, он об этом не упоминал. Я слышала это от другого детектива по фамилии Ландсман. От той, на которой вы были женаты.
— Она говорила вам обо мне?
— Она звонила сегодня. Когда-то, много лет назад, у нас случилась беда — один человек обижал женщин. Очень злой человек, больной. Это было еще в Гаркави, на улице Семена Ан-ского. Женщины, которые от него пострадали, не хотели обращаться в полицию. Ваша бывшая жена очень помогла мне тогда, я до сих пор перед ней в долгу. Она прекрасная женщина. И прекрасный полицейский.
— Несомненно.
— Она предположила, что вы можете оказаться рядом со мной и я не совершу ошибку, если буду кое в чем с вами откровенна.
— Как это мило с ее стороны, — совершенно искренне замечает Ландсман.
— Она о вас куда более высокого мнения, чем я могла бы представить.
— Как вы уже сказали, госпожа Шпильман, она прекрасная женщина.
— Но вы все-таки оставили ее.
— Не потому, что она прекрасная женщина.
— Потому что вы плохой мужчина?
— Думаю, да, я был плохим, — говорит Ландсман. — Она была слишком вежлива, чтобы это сказать.
— Хоть это было и давно, — говорит госпожа Шпильман, — но, насколько я помню, вежливость — не самая сильная черта этой еврейки.
Она нажимает кнопку, открывая дверной замок. Ландсман распахивает заднюю дверцу и вылезает из лимузина.
— Во всяком случае, я рада, что никогда раньше не видела этой ужасной гостиницы, иначе я бы ни за что не позволила вам и близко ко мне подойти.
— Какой-никакой, — отвечает Ландсман, а дождь барабанит по краям его шляпы, — но все же дом.
— Нет, неправда, — качает головой Батшева Шпильман. — Но я уверена, вам легче так считать.
27
— «Союз еврейских полисменов»? — произносит продавец пирогов.
Он разглядывает Ландсмана из-за металлического прилавка своей лавочки, скрестив руки, чтобы показать: он способен раскусить любую еврейскую хитрость. Он щурится, словно пытается отыскать опечатку на циферблате фальшивого «Ролекса». Американский Ландсмана достаточно хорош для того, чтобы это уже было подозрительно.
— Совершенно верно, — подтверждает Ландсман, остро сожалея, что отломился уголок от его членского билета ситкинского отделения «Рук Исава» — международного братства еврейских полицейских.
В одном уголке билета шестиконечный щит. Текст напечатан на идише. Организация эта не имеет никакой власти, никакого веса, даже для самого Ландсмана — ее постоянного и уважаемого члена с двадцатилетним стажем.
— Мы действуем по всему миру, — добавляет Ландсман.
— Это меня нисколько не удивляет, — говорит пирожник, не скрывая раздражения, — но, мистер, я просто продаю пироги.
— Так вы пирог берете или нет? — спрашивает жена пирожника.
Как и ее супруг, она сдобная и белая. Волосы у нее того же неопределенного цвета, что и у куска фольги под тусклым фонарем. Дочка их где-то в глубине между тестом и начинкой. Среди пилотов, егерей, спасателей и прочих завсегдатаев аэродрома Якоби возможность увидеть ненароком дочку пирожника почитается большой удачей. Ландсман не видел ее много лет.
— Если вы не хотите пирога, то нечего тут прохлаждаться у окошка. Люди в очереди за вами на самолет опаздывают.
Она отбирает карточку у мужа и возвращает ее Ландсману. Он не в претензии за ее грубость. Аэродром Якоби — ключевой пункт на северном маршруте у всякого рода жуликов, шарлатанов, аферистов и теневых торговцев недвижимостью. Браконьеры, контрабандисты, своенравные русские. Наркокурьеры, местные преступники, сомнительные личности американского разлива. Юрисдикция Якоби никогда не имела четкого определения. Евреи, индейцы и клондайкцы — все предъявляли на него свои права. Здешние пироги куда порядочнее половины здешних клиентов. Торговка пирогами имеет все основания не доверять Ландсману, с его сомнительным членским билетом и выбритым лоскутом на затылке, и не нянькаться с ним. И все-таки от ее грубости боль сожаления об утраченном значке вспыхнула с новой силой. Будь у Ландсмана полицейский жетон, он сказал бы: «Люди в очереди за мной могут валить нахер, мадам, а вы можете поставить себе большую и приятную ягодную клизму». Вместо этого он изображает понимание нужд индивидуумов, выстроившихся в умеренно длинной очереди у него за спиной. Рыбак, каякер, мелкий бизнесмен, какие-то офисные крысы.
Каждый из них — кто ропотом, кто движением бровей — сигнализирует, что им не терпится отведать пирога и они недовольны Ландсманом с его липовыми полномочиями.
— Дайте мне кусок тертого яблочного, — говорит Ландсман. — Помнится, я его любил.
— Тертый — и мой любимый, — говорит жена пирожника, слегка смягчаясь.