— Может, и не станет, — говорит Флиглер.
— Вероятность пренебрежимо мала, — соглашается Баронштейн. — Да и никто из вас, аидов, не будет полицейским через два месяца.
Тонкая струйка углеродных и железных атомов, последовательных признаков лезвия ножа, становится на градус теплее рядом с трахеей Ландсмана.
— Флиглер… — говорит Робой, вытирая губу огромной клешней.
— Давай, Флиглер, — просит Ландсман, — режь. Я тебе спасибо скажу. Давай же, сука.
Из-за двери в кухню доносится мешанина раздраженных мужских голосов. Чьи-то ноги скрипят по полу, кто-то хочет постучать и колеблется. Ничего не происходит.
— Что там такое? — горько вопрошает Робой.
— На два слова, доктор, — слышен голос, молодой голос, американский, говорящий на американском языке.
— Ничего не делай, — распоряжается Робой. — Просто жди.
Ландсман слышит голос, слова, поток витиеватых слов, которые фиксируются в его мозгу как бессмысленные горловые звуки.
Флиглер перемещает вес, поудобнее усаживаясь на поясницу Ландсмана. Дальше следует неловкое молчание посторонних попутчиков в лифте. Баронштейн смотрит на свои дорогущие швейцарские часы.
— Так в чем я оказался прав? — спрашивает Ландсман. — Просто из любопытства.
— Гы, — отвечает Флиглер. — Смех, да и только!
— Робой — профессиональный врач-реабилитолог, — объясняет Баронштейн, являя образец снисходительного терпения, как Бина, когда она обращается к одному из тех пяти миллиардов людей, и Ландсман в их числе, каковые, по ее мнению, являются в общем и целом идиотами. — Они и вправду пытались помочь сыну ребе. Мендель пришел сюда по своей воле. Когда он решил уйти, никто не мог его остановить.
— Уверен, что новость разбила вам сердце, — говорит Ландсман.
— И что вы имеете в виду?
— Я полагаю, что выздоровевший Мендель Шпильман опасности для вас не представлял? В качестве явного наследника?
— Ой-вей, — говорит Баронштейн. — Чего только вы не знаете!
Дверь кухни открывается, и Робой проскальзывает внутрь, брови дугой. Прежде чем дверь захлопывается, Ландсман замечает двух юношей, бородатых и одетых в мешковатые костюмы. Взрослые мальчики, один с черной змейкой наушника за ухом. На внешней стороне двери небольшая пластинка гласит: «КУХНЯ ОБОРУДОВАНА БЛАГОДАРЯ ВЕЛИКОДУШИЮ МИСТЕРА И МИССИС ЛАНС ПЕРЛШТЕЙН, ПАЙКСВИЛЛЬ, МЭРИЛЕНД».
— Восемь минут, — говорит Робой, — максимум десять.
— Ждем гостей? — спрашивает Ландсман. — И кого же? Гескеля Шпильмана? Да знает ли он, что вы здесь, Баронштейн? Вы сговариваетесь с этим народом у ребе за спиной? Они думают потеснить вербовских? Что им нужно было от Менделя? Вы хотели использовать его, чтобы нажать на ребе?
— Мне кажется, вам пора перечитать это ваше письмо, — замечает Баронштейн. — Или попросить Сендера Слонима прочесть его вам.
Ландсман слышит, как везде снуют люди, ножки стульев скрипят по доскам пола. Вдалеке жужжание и стук электрического мотора, звон отъезжающего гольфмобиля.
— Придется повременить с этим, — говорит Робой, приближаясь к Ландсману и нависая над ним; его густая борода стекает со щек, закрывая все лицо, пышно расцветает в ноздрях, курчавится тонкими завитками у мочек ушей. — Он совершенно не терпит бардака. Ладно, детектив.
Его медленно текущий голос-сироп становится совершенно приторным, неожиданно теплеет. Небрежная симпатия наполняет этот голос, предвещая худшее, и Ландсман цепенеет, ожидая этого худшего, а оно оказывается просто уколом в руку, быстрым и умелым.
В сонные секунды перед тем, как Ландсман теряет сознание, гортанная речь Робоя звучит как аудиозапись в наушнике, и Ландсман ослепительным усилием умудряется постичь непостижимое — так иногда во сне внезапное прозрение рождает великие теории или прекрасные стихи, которые утром превращаются в абракадабру. Эти евреи по ту сторону дверей обсуждают розы и благовония. Они стоят на ветру пустыни под финиковыми пальмами, и Ландсман рядом с ними, просторные хитоны защищают их от палящего библейского солнца, они беседуют на иврите, и все они вместе, друзья и братья, и горы скачут, словно барашки, и холмы подобны ягнятам.[46]
31
Ландсман пробуждается ото сна, в котором он скармливает правое ухо лопастям пропеллера «Сессны-206». Он ворочается под сырым одеялом, электрическим, но не включенным в розетку, в комнатушке едва ли большей, чем койка, на которой он распростерт. Мейер касается головы осторожным пальцем. В том месте, куда саданул его Флиглер, вздулась шишка, кожа мокнет и саднит. Левое плечо тоже болит адски.
В узком окне над койкой металлические жалюзи пропускают разочарованную мглу ноябрьского предвечерья юго-восточной Аляски. В комнату сочится даже не свет, а останки света, день, одолеваемый воспоминаниями о солнце.
Ландсман пытается встать, и до него доходит: плечо болит оттого, что какой-то добрый человек приковал кисть его левой руки наручниками к раме койки. В метаниях сна Ландсман произвел над этой своей заломленной за голову рукой сеанс какой-то зверской хиропрактики. Та же самая добрая душа, которая приковала его, заботливо освободила его от брюк, рубашки и куртки, снова низведя до «неизвестного в трусах».
Ландсман садится на корточки у изголовья койки. Потом спиной вперед сползает с матраса и на корточках устраивается на полу, чтобы левая рука висела под более естественным углом, кисть в наручнике упирается при этом в пол. Который покрыт желтым линолеумом цвета прокуренного сигаретного фильтра. Пол холоден, как стетоскоп врача. На линолеуме представлена коллекция пыльных леммингов, и пыльных париков, и крылатых мазков черной мушиной грязи. Стены сделаны из шлакоблоков и густо покрашены краской, напоминающей глянцевую тень голубой зубной пасты. На стене на уровне Ландсмановой головы, в известковом проеме между шлакоблоками, знакомой рукой написано небольшое сообщение для Ландсмана: «ЭТОТ КАРЦЕР СООРУЖЕН БЛАГОДАРЯ ЩЕДРОСТИ И ВЕЛИКОДУШИЮ НИЛА И РИСЫ НУДЕЛЬМАН, ШОРТ-ХИЛЛЗ, НЬЮ-ДЖЕРСИ».
Он хочет засмеяться, но при виде забавных каракуль сестры в таком месте волосы у него на голове становятся дыбом.
Помимо койки, в комнате всего-то и мебели что мусорная корзина в углу у двери. Мусорная корзина предназначена для детской: голубая и желтая с мультяшной собакой, выделывающей курбеты посреди ромашкового поля. Ландсман смотрит на нее долго и пристально, ни о чем не думая, думая о мусоре в детских и о мультяшных собаках. От Плуто ему всегда было немного не по себе — пес в подчинении у мыши, ежедневно сталкивающийся с ужасом Гуфи и его мутаций. Невидимое газовое облако заволакивает его мысли, словно выхлопные газы автобуса, оставленного с работающим двигателем на парковке в середине мозга.
Ландсман корячится возле койки около минуты, собирая себя, как нищий собирает разбросанные на тротуаре монеты. Потом он подтягивает койку к двери и садится на нее. И методично и неудержимо начинает бить по двери голой пяткой. Это глухая стальная дверь, и удары по ней производят громоподобный звук, поначалу приятный, но потом удовольствие приедается. Далее Ландсман затевает громко вопить: «Помогите, я порезался и истекаю кровью!» — снова и снова. Он орет, пока не срывает голос, и колотит в дверь, пока нога не начинает болезненно пульсировать. Наконец он устает вопить и стучать. Он должен помочиться. Срочно. Он смотрит на мусорную корзину, а потом на дверь. Возможно, все дело в следах наркотика в его организме или в ненависти, которую он чувствует к этой крошечной каморке, где его сестра провела последнюю в ее жизни ночь на земле, и к людям, приковавшим его намертво, оставив только трусы. Может, собственные яростные крики и породили в нем настоящий гнев. Но мысль о необходимости мочиться в корзину с песиком Шнапишем бесит Ландсмана.
Он подтягивает койку к окну и сдвигает дребезжащие жалюзи в сторону. Окно затянуто толстым пузырчатым стеклом. Рябь зелено-серого мира упрятана в тяжелую стальную раму. Некогда — может быть, совсем недавно — к окну прилагалась задвижка, но заботливые хозяева ее убрали. Теперь остается один способ открыть окно. Ландсман дотягивается до мусорной корзины, волоча койку взад-вперед за собой как удобный символ. Он подхватывает мусорную корзину, прицеливается и швыряет ее в толстое стекло высокого окна. Корзина отскакивает, и летит к Ландсману, и бьет его прямо в лоб. Секундой позднее он второй раз за день ощущает вкус крови, та стекает по щеке к уголку рта.
— Шнапиш, ах ты, недоносок, — шипит Ландсман.
Он толкает койку, располагая ее вдоль длинной стены, и, работая свободной рукой, сбрасывает матрас с рамы. Матрас прислоняет к стене, противоположной окну. Он перехватывает раму койки поперек и, присев, поднимается вместе с ней, оторвав от пола. Так он стоит секунду-другую, удерживая скрипучую раму параллельно телу. Он шатается под ее неожиданным весом, который не так уж велик, но для него, в его нынешнем состоянии, все равно чрезмерен. Он делает шаг назад, опускает голову и бросает койку в окно. Зеленая лужайка и туман врываются в ослепленные глаза Ландсмана. Деревья, вороны, разлетающиеся осколки стекла, серые, как ружейный ствол, во́ды пролива, ярко-белый с красными полосками гидроплан. Затем рама койки вырывается из рук Ландсмана и улетает через ощеренные стеклянные клыки в утро.
Когда Ландсман учился в школе, он получал хорошие оценки по физике. Ньютонова механика, тела в состоянии покоя и в движении, действие и противодействие, сила тяжести и масса. Он находил в физике больше смысла, чем во всем остальном, чему его пытались научить. Такая идея, как импульс, к примеру, инерция, склонность движущегося тела оставаться в движении. Так что, возможно, Ландсман не сильно удивляется, когда рама койки не довольствуется разбитым окном. Болезненный треск в плечевом суставе — и вот Ландсман охвачен тем же безымянным чувством, какое ощутил, забираясь на ходу в лимузин миссис Шпильман, — неожиданное просветление, сатори наоборот, осознание, что он совершил ужасную, если не смертельную ошибку.