е1.
— Я смотрю, вы тут играете Ментолиптовую защиту, — говорит Ландсман, поворачивая доску, чтобы получше разглядеть. — Партия по переписке?
Герц напирает на Ландсмана, теснит его, выдыхая послевкусие сливового бренди с ноткой селедки, до того жирной и острой, что чувствуются ее колкие косточки. От неожиданности Ландсман сбивает доску, и все со стуком валится на пол.
— Твой всегдашний коронный ход! — говорит Герц. — Гамбит Ландсмана.
— Блин, дядя Герц, простите.
Ландсман ползает на корточках вокруг стариковского ложа, нашаривая фигурки.
— Не волнуйся, все в порядке, — говорит старикан. — Это не партия никакая, так — дурака валял. Я больше не играю по переписке. Мне жертву подавай. Люблю ослеплять их какой-нибудь головоломной красивой комбинацией. Мудрено проделать это с помощью открытки. Узнаешь набор-то?
Герц помогает Лндсману сложить фигурки в шкатулку — тоже кленовую, — выстланную зеленым плюшем. Прячет ингалятор в карман.
— Нет, — говорит Ландсман, а ведь именно один из очередных гамбитов Ландсмана во время детской вспышки гнева много лет назад стоил этому белому коню уха.
— А сам-то как думаешь? Это ведь ты их ему подарил.
На тумбочке у кровати лежат пять книг. Чандлер в переводе на идиш. Французская биография Марселя Дюшана[59]. Беспощадное развенчание злокозненной политики Третьей Российской Республики — книжка в мягкой обложке, популярная в США в прошлом году. «Справочник морских млекопитающих» Петерсона и что-то по-немецки под названием «Kampf»[60] авторства Эмануэля Ласкера.
Доносится звук сливного бачка, а потом шум воды из-под крана — Берко моет руки.
— Внезапно все стали читать Ласкера, — замечает Ландсман.
Он берет в руки книгу — увесистую, черную, с тисненным золотисто-черными буквами названием на обложке — и беззлобно поражается тому, что она не имеет ни малейшего отношения к шахматам. Ни диаграмм, ни силуэтов ферзей и коней, просто страница за страницей тернистой прозы на немецком языке.
— Значит, он еще и философом был? — спрашивает Ландсман.
— Он считал философию своим истинным призванием. Даже будучи гением шахмат и непревзойденным математиком. К сожалению, должен сказать, что как философ он был далеко не гений. Да, а кто еще читает Эмануэля Ласкера? Его теперь вообще никто не читает.
— Теперь это гораздо больше похоже на правду, чем неделю назад, — замечает Берко, выходя из уборной с полотенцем в руках.
Он испытывает естественное притяжение к обеденному столу. Большой деревянный стол накрыт на троих. Эмалированные миски, пластиковые стаканы, а ножи с костяными ручками и жуткими лезвиями, такими впору вырезать еще теплую печень из брюха убитого тобой медведя. Кувшин охлажденного чая и эмалированный кофейник. Трапеза, приготовленная Герцем Шемецем, обильна, горяча, и лосятина тут — основной ингредиент.
— Чили из лосятины, — объявляет старик. — Фарш я накрутил сам, еще осенью, в вакуумных мешках сунул в ледник. Ну и лося сам подстрелил, разумеется. Лосиха, тысяча фунтов весу. А чили сделал сегодня: взял красную фасоль, прибавил туда банку черной фасоли, у меня была припасена. Правда, я побоялся, что нам этого маловато будет, так что разогрел еще кое-что из своих заморозок. Киш-лорен, это пирог такой: яйца, ясное дело, помидорчики, бекон — бекон лосиный. Сам коптил.
— И яйца тоже лосиные, — вторит Берко, великолепно имитируя чуть напыщенный тон своего папаши.
Старик указывает на белую стеклянную миску, доверху заполненную аккуратными фрикадельками-близнецами с красно-бурой подливкой:
— Шведские фрикадельки. Лосиные. И еще холодная жареная лосятина, если кто-то захочет сэндвичей. Хлеб я сам пеку. И майонез у меня домашний — терпеть не могу эту жижу в банках.
Они садятся за трапезу с одиноким стариком. Когда-то давно его столовая была полным-полна гостей, только за этим столом — единственным на всю разделенную островную округу — регулярно собирались вместе индейцы и евреи, чтобы вкусно поесть, мирно посидеть бок о бок. Пили калифорнийское вино, разглагольствовали, подстрекаемые радушным хозяином. Неразговорчивые типы, темные личности, загадочные секретные агенты или лоббисты из Вашингтона вперемежку с резчиками тотемов, заядлыми шахматистами, индейцами-рыболовами. Герц благодушно принимал беззлобные подначивания от миссис Пульман, словно отъявленный старый головорез, безропотно устроившийся под каблуком у супружницы. Почему-то это придавало ему солидности.
— Я тут сделал пару-тройку звонков, — говорит Герц после того, как истекли долгие минуты глубочайшей шахматной сосредоточенности на еде. — Сразу, как вы позвонили, что приедете.
— Пару-тройку? — переспрашивает Берко. — Да неужто?
— Вот именно.
Герц изображает некое подобие улыбки, приподнимая верхнюю губу с правой стороны, обнажив на полсекунды желтый резец. Как будто кто-то подцепил его губу на невидимый рыболовный крючок и резко дернул за леску.
— По моим сведениям, ты крепко вляпался, Мейерле, — произносит он. — Нарушение профессиональной этики, сомнительное поведение. Потеря значка и пистолета.
Кем бы ни был дядя Герц, но сорок лет он отдал кадровой службе в органах правопорядка, сорок лет он проносил удостоверение федерала в бумажнике. Он особо не нажимает, но в его голосе безошибочно чувствуется упрек. Он поворачивается к сыну.
— А где твои мозги, я вообще не понимаю, — говорит он. — Два месяца до падения в пропасть. Двое деток, и третий, мазел тов и кайнахора, на подходе.
Берко и не думает спросить, как папаша проведал о беременности Эстер-Малке, нечего потакать стариковскому тщеславию. Он только кивает и налегает на фрикадельки. Очень уж они замечательные, эти фрикадельки, сочные, с розмарином, с дымком.
— Твоя правда, — соглашается Берко. — Чистое безумие. И я не могу сказать, что люблю этого бугая — глянь на него: ни пистолета, ни значка, пристает к людям, носится по лесам с отмороженным задом — или забочусь о нем больше, чем о своей жене и детях, потому что это не так. Или что я вижу смысл в том, чтобы рисковать их будущим из-за него, потому что смысла я не вижу. — Он задумчиво созерцает миску с фрикадельками, и утроба его издает утомленный, чисто еврейский звук — полуотрыжку-полустон. — Но, к слову о пропасти, не хотелось бы мне стоять на ее краю без Мейера.
— Ты смотри, какой преданный, — говорит дядя Герц Ландсману. — Вот и я так же любил твоего отца, мир его праху, но этот трус бросил меня одного на произвол судьбы.
Голос его звучит светло, но повисшее следом молчание темным пятном омрачает сказанное. Они старательно жуют, думая о том, как длинна и тяжела жизнь. Герц встает и наливает себе еще рюмашку. Подходит к окну и глядит на небо, которое кажется мозаикой, сложенной из осколков тысяч разбитых зеркал, тонированных в разные оттенки серого. Зимнее небо северо-восточной Аляски — это Талмуд серости, неистощимый комментарий к Торе дождевых туч и умирающего света.
Ландсман всегда считал дядю Герца образцом высочайшей компетентности и уверенности в себе, ловкий, как самолетик-оригами — сложенная со всем тщанием стремительная бумажная игла, неподвластная турбулентности. Аккуратный, методичный, бесстрастный. При нем всегда находилась едва заметная тень — тень иррациональности и жестокости, но она оставалась за стеной его таинственных индейских авантюр, он прятал ее в дальнем углу, за Линией разграничения, заметал, как звери заметают собственный след. Но сейчас память Ландсмана выносит на поверхность воспоминание о днях после смерти его отца: дядя Герц, скорчившийся, как смятая бумажка, в углу кухни на Адлер-стрит, рубашка выбилась из брюк, пуговицы оторваны, волосы растрепаны, на столе бутылка сливовицы, понижающийся уровень содержимого которой, подобно барометру, отражает резкое падение атмосферного давления дядиного горя.
— У нас тут, дядя Герц, возникла одна головоломка, — говорит Ландсман. — Из-за нее, собственно, мы и приехали.
— И еще из-за майонеза, — прибавляет Берко.
— Головоломка? — Старик отворачивается от окна. Взгляд у него снова колючий и подозрительный. — Ненавижу головоломки.
— А мы и не просим тебя решать их, — говорит Берко.
— Сейчас же оставь подобный тон, Джон Медведь. Я этого не потерплю, — чеканит старик.
— Тон? — переспрашивает Берко, голосом изображая некий сложный такт в музыкальной партитуре, громоздкий кластер из полудюжины тонов, камерный ансамбль дерзости, возмущения, сарказма, вызова, наивности, удивления. — Тон?
Ландсман пристально смотрит на Берко, чтобы напомнить — нет, не о его годах, не о статусе, но о том, как выбивают из колеи препирательства с родственниками. Это старое и сильно поношенное выражение лица давно знакомо Берко — с первых лет в семье Ландсмана, трудных лет непонимания, раздоров и противостояния. Когда бы они ни столкнулись, каждому хватало нескольких минут, чтобы вернуться в первобытное состояние, подобно команде, потерпевшей кораблекрушение. Это и есть семья. Со штормами, и кораблями, и неведомыми берегами. Шляпы и самогонные аппараты из бамбука и кокоса, сделанные своими руками. И добытый трением огонь, чтобы отгонять хищников.
— Мы как раз пытаемся прояснить одну ситуацию, — начинает Ландсман заново. — И кое-что в этой ситуации напомнило нам о вас.
Дядя Герц снова наливает себе сливовицы, идет к столу и садится.
— Начни-ка с самого начала, — велит он.
— А началось все с мертвого наркомана у меня в гостинице.
— Ага.
— Вы в курсе.
— Кое-что слыхал по радио, а кое-что в газетах прочел. — Старик вечно ссылается на газеты как на главный источник своих знаний. — Он был сыном Гескеля Шпильмана. Тот самый вундеркинд, что подавал большие надежды.
— Его убили, — продолжает Ландсман, — вопреки тому, что вы, наверное, читали в газетах. А перед смертью он скрывался. Он почти всю жизнь был в бегах — то от одного, то от другого, но перед самой смертью он пытался, как мне кажется, скрыться от неких людей, которые его преследовали. Я смог проследить его передвижения до аэропорта Якоби. Он появился там в апреле этого года — всего за день до гибели Наоми.