риться удивленным.
— Я Бина Гельбфиш. А Мейера Ландсмана вы знаете.
Я и тебя знаю, говорят глаза старика.
— Рав Литвак не говорит, — поясняет Голд. — У него перебиты связки.
— Понимаю, — говорит Бина.
Она измеряет разрушения, произведенные временем, травмами и медициной, в человеке, с которым семнадцать-восемнадцать лет тому назад она отплясывала румбу на свадьбе двоюродной сестры Ландсмана Шифры Шейнфельд. Напористая леди-шамес на время уступает место другой Бине, но не исчезает насовсем. Она никогда не исчезает насовсем. Прячет свои дерзкие повадки, так сказать, в расстегнутой кобуре, держит наготове со спущенным предохранителем, поигрывая пальцами свободной руки на бедре.
— Господин Литвак, вот этот детектив рассказывает мне про вас какие-то дикие истории.
Литвак дотягивается до блокнота, на котором наискось лежит скользкая, цвета эбенового дерева сигара — авторучка «Уотерман». Он открывает блокнот одной рукой на колене, изучая Бину, будто шахматную доску в клубе «Эйнштейн». Пока он обдумывает дебют, в голову ему приходит двадцать вариантов, девятнадцать из них он отвергает. Он отвинчивает колпачок ручки. Осталась последняя страница. Пишет:
Вы же не любите дикие истории
— Да, господин Литвак. Не люблю. Это верно. Я в полиции уже много лет, но могу пересчитать по пальцам одной руки те случаи, когда чьи-то дикие истории оправдывались или приносили пользу.
Не повезло вам трудно искать простые объяснения в мире полном евреев
— Согласна.
Стало быть нелегкая доля быть еврейским полицейским
— Мне нравится, — искренне говорит Бина. — И я буду скучать по этой работе, когда все закончится.
Литвак пожимает плечами, словно намекает, что он посочувствовал бы ей, если бы умел. Его тяжелые глаза с покрасневшими веками обращаются к двери, и одной поднятой бровью он формулирует вопрос Голду. Голд трясет головой. И снова оборачивается к телевизору.
— Я понимаю, что это нелегко, — говорит Бина. — Но предположим, вы расскажете нам, что вы знаете о Менделе Шпильмане, господин Литвак.
— И о Наоми Ландсман, — вставляет Ландсман.
Если вы думаете, что я убил Менделя то вы заблуждаетесь как и он заблуждался
— Я вообще ничего не думаю, — говорит Бина.
Счастливица
— Это мой дар.
Литвак смотрит на часы и издает надтреснутый звук, который Ландсман воспринимает как болезненный вздох. Литвак щелкает пальцами и, когда Голд поворачивается, взмахивает исписанным блокнотом. Голд уходит в другую комнату и возвращается с новым блокнотом. Он несет его через комнату и вручает Литваку, а взглядом предлагает избавиться от назойливых посетителей любым из многочисленных интересных способов. Литвак машет рукой, чтоб мальчик убрался, гоня его к двери. Потом он подвигается и похлопывает по месту рядом с собой. Бина расстегивает парку и садится. Ландсман подтаскивает гнутый стул. Литвак открывает блокнот на первой чистой странице.
Каждый Мошиах обречен в ту же минуту, пишет Литвак, когда попытается спасти себя
39
У них был, разумеется, собственный пилот, и отличный, — кубинский ветеран по имени Фрум, выполнявший рейсы из Ситки. Фрум служил под началом Литвака в Матанзасе и во время кровавого разгрома при Сантьяго. Верный и начисто лишенный веры во что бы то ни было — комбинация качеств, особенно ценимая Литваком, которому вечно приходилось сталкиваться с вероломством верующих, иногда добровольным. Пилот Фрум верил только в то, что сообщала ему приборная панель. Он был трезв, педантичен, компетентен, спокоен, надежен. Когда он выгрузил рекрутов в Перил-Стрейте, ребята покинули самолет Фрума с чувством, что именно такими солдатами они хотят стать.
Пошлите Фрума, написал Литвак, получив от руководителя проекта мистера Кэшдоллара весть о чудесном отёле в Орегоне. Фрум вылетел во вторник. А в среду — верующие ни за что бы не поверили, что это могло быть случайным совпадением, — в среду Мендель Шпильман, спотыкаясь, вошел в бухбиндеровскую кунсткамеру чудес света на седьмом этаже гостиницы «Блэкпул» и сообщил, что у него почти закончились благословения и последнее он готов истратить на себя самого. Но пилот Фрум уже был за тысячу миль от Ситки, на ранчо вблизи Корвалисса, где Флиглер и Кэшдоллар, прилетевшие из Вашингтона, мучительно торговались со скотоводом, что вывел священное рыжее животное. Имелись, конечно, и другие пилоты, способные переправить Шпильмана в Перил-Стрейт, но все они были чужаки или новообращенные. Чужаку верить нельзя никогда, и Литвак был обеспокоен, что Шпильман может разочаровать юного неофита и тот начнет трепать языком почем зря. Согласно оценке доктора Бухбиндера, Шпильман находился в крайне неустойчивом состоянии. Он был то возбужден и раздражителен, то вял и апатичен и весил всего пятьдесят пять килограммов. Нипочем не скажешь, что это цадик ха-дор.
На скорую руку Литваку ничего не оставалось, как вспомнить о единственном пилоте — также ни во что не верящем, благоразумном и надежном и к тому же связанном с Литваком древними узами, на которые он и решился возложить свои надежды.
Поначалу он пытался стереть из своих мыслей это имя, но оно возвращалось. Его тревожило, что из-за своих колебаний они снова потеряют Шпильмана, — уже дважды аид нарушил обещание искать помощи у Робоя в Перил-Стрейте. Так что Литвак приказал найти своего неверующего и надежного летчика и предложить ему работу. Она согласилась, затребовав с Литвака на тысячу долларов больше, чем тот намеревался заплатить.
— Женщина, — сказал доктор, двигая ладью со стороны ферзя; сей ход, с точки зрения Литвака, не давал никаких преимуществ.
Доктор Робой, по наблюдениям Литвака, имел слабость, общую с верующими, — сплошная стратегия и никакой тактики. Он делал ход ради самого хода, слишком концентрируясь на цели, не беспокоясь о последствиях.
— Здесь, — добавил доктор. — В таком месте.
Они сидели в кабинете на втором этаже главного корпуса, с видом на пролив, и на разношерстное индейское поселение с его неводами и растрескавшимся настилом на берегу, и на выступающую полосу новенького причала для гидропланов. Кабинет принадлежал Робою, в углу стоял стол для Мойше Флиглера, когда он забегал в кабинет и его удавалось усадить за стол. Альтер Литвак предпочитал обходиться без лишней роскоши — рабочего стола, кабинета, дома. Он спал в комнатах для гостей, гаражах, на чьих-то диванах. Рабочим столом ему служил стол кухонный, а кабинетом — тренировочная площадка, или шахматный клуб «Эйнштейн», или задняя комната в Институте Мориа.
Мало кто из здешних мужчин мог бы тягаться с ней в мужестве, написал Литвак в блокноте, давно надо было нанять ее
Он вынудил противника на размен слонов, пробив брешь в центре белых, и теперь видел явную возможность мата в четыре хода в двух вариантах. Перспектива победы оказалась утомительной. Наверное, думал он, шахматы всегда были ему безразличны. Он взял ручку и записал оскорбление, хотя за пять лет убедился, что Робоя невозможно вывести из себя.
Будь у нас сотня таких как она я сейчас добивал бы тебя на террасе с видом на гору Елеонскую[62]
— Гм… — произнес доктор Робой, перекатывая пешку в руке и глядя в лицо Литвака, а Литвак глядел в небеса.
Доктор Робой сидел спиной к окну, тень его темными круглыми скобками замыкала шахматную доску, вытянутое лицо доктора обмякло в усилиях предвидеть свое ближайшее мрачное шахматное будущее. Позади него закатное небо окрасилось в цвета мармелада и дыма. На фоне заката морщинились горы, зеленые и фиолетовые складки казались черными, голубые расщелины сверкали белым снегом. На юго-западе всходила ранняя полная Луна, остро очерченная и мрачная, словно черно-белая фотография самой себя, приклеенная к небу.
— Каждый раз, когда вы смотрите в окно, — сказал Робой, — я думаю, что они уже здесь. Перестаньте, прошу вас. Вы меня нервируете.
Он положил своего короля, отодвинулся от доски и расправил свое величественное тело богомола, сустав за суставом.
— Больше не могу играть. Извините. Вы выиграли. Я слишком взвинчен.
Он начал ходить по кабинету взад-вперед.
Я не понимаю почему вы обеспокоены работа ведь легкая
— Вы уверены?
Он должен спасти Израиль а вам надо всего-навсего спасти его
Робой перестал сновать и уставился на Литвака, который отложил ручку и собрался уложить фигурки в коробку из клена.
— Триста парней готовы идти за ним и умереть, — раздражительно сказал Робой. — Тридцать тысяч вербовцев поставят жизнь и состояние на этого человека. Выкорчевав свои дома и рискуя семьями. Если и другие пойдут за ним, то мы говорим о миллионах. И я рад, что вы способны шутить по этому поводу. Рад, что вы безмятежно глядите в окно и созерцаете небо, зная, что он наконец уже в пути.
Литвак перестал укладывать шахматные фигурки и снова выглянул в окно. Бакланы, чайки, дюжина причудливых вариаций обычной утки, не имеющих названия на идише. В любой момент каждая из них, расправив крылья на фоне заката, могла показаться легкомоторным самолетом, низко летящим с юго-запада. Литвак тоже нервничал, глядя на небо.
Но их предприятие по определению вряд ли привлекло бы людей, умеющих ждать.
Я надеюсь, что он ц-х-д искренне надеюсь
— Нет, вы не надеетесь, — сказал Робой. — Это ложь. Вы всё делаете ради ставок, азарта. Ради игры.
После аварии, отнявшей у Литвака жену и голос, именно доктор Рудольф Бухбиндер, сумасшедший дантист с улицы Ибн Эзры, восстановил ему челюсть, возродил ее кирпичную кладку в акриле и титане. И когда оказалось, что Литвак не может обходиться без болеутоляющего, именно Бухбиндер отправил его на лечение к старому своему другу доктору Максу Робою. Через много лет, когда Кэшдоллар искал в Ситке человека, который помог бы осуществить божественную миссию президента Америки, Литвак сразу подумал о Бухбиндере и Робое.