Союз еврейских полисменов — страница 63 из 77

бовских, Литвак. Одиннадцать. Я обещал отцу моей жены, когда он лежал на смертном ложе, что впредь никогда не допущу подобного истребления.

И наконец, честное слово, я боюсь, что все это окажется дурацкой затеей. Существуют многочисленные и убедительные учения, отвергающие действия, которые могут подстегнуть приход Мошиаха. Иеремия порицает подобные действия. Как и Проклятие Соломона. Да, конечно, я хочу видеть моих аидов в новых домах, обеспеченными финансовой поддержкой из Соединенных Штатов, предложениями о помощи, доступом ко всем невообразимо огромным новым рынкам, который откроется в результате успеха вашей операции. И я жажду прихода Мошиаха так же сильно, как жажду окунуться в воду после этого жара, окунуться в холодные темные воды миквы в соседней комнате. Но, и пусть Г-дь простит мне эти слова, я боюсь. Так боюсь, что мне недостаточно вкуса Мошиаха на устах моих. И я могу сказать все это тем людям в Вашингтоне. Сказать им, что вербовский ребе боится. — Идея этого страха, казалось, заворожила его своей новизной, как подростка, думающего о смерти, или как шлюху, возмечтавшую о чистой любви. — Что?

Литвак поднял указательный палец правой руки. Он мог предложить ребе еще кое-что. Еще один пункт контракта. Он понятия не имел, как донести это предложение и возможно ли вообще его донести. Но когда ребе приготовился повернуться спиной к Иерусалиму и замысловатой огромности планов, которые Литвак готовил месяцами, он почувствовал, как оно оформилось в нем, словно особенно удачный шахматный ход, отмеченный двумя восклицательными знаками. Он стал наспех открывать блокнот. Он нацарапал два слова на первом чистом листе, но в спешке и панике нажал слишком сильно, и перо прорвало влажную бумагу.

— Что там? — спросил Шпильман. — У вас есть еще что предложить?

Литвак кивнул, один раз, второй.

— Что-то большее, чем Сион? Мошиах? Дом, богатство?

Литвак встал и потопал по кафельному полу, пока не дошел до ребе. Голые люди, несущие истории своих изуродованных тел. Каждый из них по-своему обездолен, одинок. Литвак протянул руку и, с силой и вдохновением этих одиночеств, кончиком пальца накорябал два слова на запотевшем белом квадрате плитки.

Ребе прочел их и поднял голову, а слова покрылись бусинами влаги и исчезли.

— Мой сын, — произнес ребе.

Это больше чем игра, написал Литвак, теперь уже сидя в кабинете в Перил-Стрейте, когда он и Робой ожидали прибытия этого заблудшего и неискупленного сына. Я скорее буду сражаться за награду пусть сомнительную чем ждать какими объедками меня накормят

— Полагаю, что тут где-то есть некое кредо, — сказал Робой. — Может, найдется и надежда для вас.

В ответ на снабжение людьми, Мошиахом и финансами в объеме, который им и не снился, единственное, о чем Литвак когда-либо просил своих партнеров, клиентов, работников и помощников в этом предприятии, — чтобы они не ожидали от него веры в нонсенс, в который верили сами. Когда они видели плод Божественных желаний в новорожденном рыжем теленке, он видел продукт ценой в миллион долларов, заплаченных налогоплательщиками и потраченных тайно на бычью сперму и экстракорпоральное оплодотворение. В предстоящем сожжении этой маленькой рыжей коровы они видели очищение Израиля и исполнение обещания, данного тысячелетие тому. Литвак же видел по большей части необходимый ход в древней игре, где на кону — выживание евреев.

О так далеко я не загадываю

Раздался стук в дверь, и внутрь просунул голову Микки Вайнер.

— Пришел напомнить вам, сэр, — сказал он на приличном американском иврите.

Литвак невидяще смотрел на его розовое лицо с шелушащимися веками и младенчески пухлым подбородком.

— Пять минут до сумерек. Вы просили напомнить.

Литвак подошел к окну. Небо было исполосовано розовым, зеленым, искристо-серым, словно чешуя осетра. Вполне отчетливо можно было разглядеть над головой какую-то звезду или планету. Он благодарно кивнул Микки. Потом закрыл шахматную доску и накинул крючок.

— При чем тут сумерки? — встревожился Робой. Он обернулся к Микки Вайнеру. — Какой сегодня день?

Микки Вайнер пожал плечами — насколько он знал, по лунному календарю это был обычный день месяца нисана. Хотя его самого и его юных друзей тренировали верить в предопределенное восстановление библейского царства Иудеи и в предназначение Иерусалима быть вечной столицей иудеев, он, соблюдая традиции, не был ни строже, ни добродетельнее, чем остальные. Молодые американские евреи Перил-Стрейта отмечали основные праздники и по большей части постились, как предписано Законом. Они носили ермолки и талесы, а бороду стригли на армейский манер. Они избегали работы и тренировок в Шаббат, но не без исключений. После сорока лет воинской службы без мундира Литвак переваривал это спокойно. Даже пробудившись после аварии, когда ветер свистел в дыре, которую гибель Зоры оставила в его жизни, Альтер Литвак, жаждущий осмысления и терзаемый голодом осознания перед пустой чашкой и порожней тарелкой, не нашел себе места среди истинно верующих — к примеру, в обществе черных шляп. Более того, он их на дух не переносил и после встречи в банях свел контакты с вербовскими до минимума, пока они тайно готовили исход в Палестину воздушным путем.

День сегодня обычный, написал он, прежде чем спрятать блокнот в карман и выйти из комнаты. Позвоните мне когда они прибудут

У себя в комнате Литвак снял зубные протезы и со стуком игральной кости опустил их в стакан с водой. Он расшнуровал берцы и тяжело опустился на раскладушку. Когда бы он ни появлялся в Перил-Стрейте, он спал в этой комнатушке — на чертежах она значилась как чулан для инструментов — в конце коридора, где располагался кабинет Робоя. Он повесил одежду на дверной крюк, забросил ранец под раскладушку.

Он прижимал спину к холодной стене, к угольно-черному блоку, и смотрел на железную полку, на которой стоял стакан с протезом. В комнате не было окон, и Литвак воображал первую звезду. Вертлявую утку. Фотографию луны. Небо, медленно окрашивающееся в цвет оружейной стали. И самолет, приближающийся с юго-востока, несущий человека, который по плану Литвака будет и заключенным, и динамитом, башней и люком в полу, яблочком и стрелой.

Литвак медленно встал, застонав от боли. В бедренных суставах его стояли винты, и это было больно. Его колени приглушенно клацали, как педали старого пианино. В шарнирах его челюсти постоянно бренчала проволока. Он провел языком по пустотам рта и ощутил вкус гладкой замазки. Он привык к боли и ломоте в костях, но после аварии собственное тело казалось Литваку чужим. Его как будто сбили-сколотили из запасных частей, ему не принадлежащих. Насаженный на шест сколоченный из щепок скворечник, в котором билась его душа, летучая мышь-изгнанница. Как всякий еврей, он был рожден в неподходящем мире, в неподходящей стране, в неподходящее время, а теперь он жил в неподходящем теле. В конце концов, именно это чувство неуместности, этот кулак в еврейском чреве и понуждали Альтера Литвака вести этих евреев, поставивших его своим генералом.

Он подошел к железной полке, привинченной к стене под воображаемым окном. Рядом со стаканом, содержащим доказательство гения Бухбиндера, стоял другой стакан. Тот, в котором содержалось несколько унций парафина, затвердевшего вокруг куска белой бечевки. Литвак купил эту свечу в лавке почти через год после смерти жены с намерением зажечь в годовщину ее смерти. Теперь, когда прошло уже много годовщин, Литвак завел собственную причудливую традицию. Каждый год он доставал йорцайт-свечку и смотрел на нее, обдумывая, не зажечь ли. Он воображал слабое колебание пламени. Он воображал, как лежит во мраке при плещущем свете поминальной свечи над головой, при свете, разбрасывающем алфавит теней на потолке комнатушки.

Он вообразил стакан пустым: после двадцати четырех часов фитиль вберет в себя весь парафин, и металлическая крышечка утонет на дне в остатке воска. И после этого… но здесь воображение уже отказывало. Литвак порылся в карманах костюмных брюк, ища зажигалку, просто пытаясь понять, сможет ли он заставить себя это сделать. Каково это — сжечь последнюю память о жене? Стальная зажигалка «Зиппо» с десантной эмблемой с одной стороны (черная гравировка местами стерлась) и с глубокой вмятиной с другой, там, где зажигалка воспрепятствовала какому-то обломку машины, или дорожного покрытия, или черемухового дерева пронзить литваковское сердце. Литвак бросил курить, бросил из-за горла. Зажигалка оставалась как привычка, знак благодарности за его живучесть, иронический амулет, никогда не покидавший бокового кармана брюк. Но сейчас ее нигде не было. Он мысленно прошел по всему дню, добрался до утра, когда он обычно совал зажигалку в карман брюк. А сегодня утром? Он совершенно не помнил, как этим утром прятал «Зиппо» в карман или как выкладывал на железную полку вчера вечером, когда шел спать. Может, он не обращал на нее внимания уже много дней. Она могла остаться в Ситке, в комнате в конце коридора гостиницы «Блэкпул». Да где угодно. Литвак опустился на корточки, вытянул ранец из-под раскладушки и с бьющимся сердцем обшарил его. И спичек нет. Только свеча в стакане для сока и человек, который не знает, как ее зажечь, даже если будет чем. Литвак обернулся к двери, как только услышал чьи-то шаги. Тихий стук. Он сунул йорцайт-свечку в карман куртки.

— Рав Литвак… Они здесь, сэр, — сообщил Микки Вайнер.

Литвак вставил протез в рот и заправил рубашку.

Всем разойтись по казармам Я не хочу чтобы его видели

— Он не готов, — сказал Микки Вайнер, чуть сомневаясь, желая, чтобы его убедили.

Он не был в курсе, он никогда не видел Менделя Шпильмана. Он только слышал давние истории о чудесах, творимых мальчиком, и, возможно, улавливал затхлый душок, который иногда витал в воздухе при упоминании его имени.

Он нездоров но мы его исцелим

Вера евреев Перил-Стрейта, включая Микки Вайнера, в то, что Мендель Шпильман и есть цадик ха-дор, не являлась частью их доктрины или залогом успеха Литвакова плана. Когда Мошиах действительно приходит, добра от того нет никому. Надежда сбывшаяся — уже наполовину разочарование.