Союз еврейских полисменов — страница 64 из 77

— Мы понимаем, что он просто человек, — почтительно сказал Микки Вайнер. — Мы все это знаем, рав Литвак. Только человек, и ничего больше. А то, чем мы тут занимаемся, — больше чем любой человек.

Да не о человеке я пекусь, написал Литвак, всем в казармы.

Стоя на гидропланном причале и глядя на то, как Наоми Ландсман помогает Менделю Шпильману выбраться из кабины на помост, Литвак думал, что, если бы он хорошо не знал обоих, можно было бы принять их за давних любовников. В том, как она бесцеремонно схватила его за локоть, как вытянула воротник его рубашки из-под лацканов измятого пиджачишки в тонкую полоску, убрала лоскут целлофана с его волос. Она смотрела ему в лицо, только ему в лицо, пока Шпильман всматривался в Робоя и Литвака. Она была нежна, как инженер, выискивающий трещины, признаки усталости в металле. Было невозможно поверить, что они знакомы, насколько знал Литвак, не более трех часов. Три часа. И для нее этого было достаточно, чтобы скрепить две судьбы.

— Добро пожаловать, — сказал доктор Робой, стоя за инвалидной коляской.

Галстук доктора реял на ветру.

Голд и Тертельтойб, парнишка из Ситки, спрыгнули с самолета на помост. Под грузным Тертельтойбом помост зазвенел, будто мобильник захлопнулся. Вода отдавала помоями. А воздух — гнилыми неводами и солоноватыми лужами на днищах ветхих лодок. Уже было почти темно, и все присутствующие казались мутно-зелеными в мерцании воды у опор причала, все, кроме Шпильмана, белого, как перышко, как пустота.

— Искренне рады вам, — добавил доктор.

— Незачем было посылать самолет, — сказал Шпильман. Голос у него был насмешливый, драматический, дикция хорошо поставлена, с низким, мягким пульсирующим тембром многострадальной Украины. — Я и сам в состоянии летать.

— Да, однако…

— Рентгеновское зрение. Пуленепробиваемость. Вся прочая лабуда. Для кого эта коляска, для меня?

Он опустил руки по швам, поставил ступни вместе и медленно оглядел себя с ног до головы, готовый ужаснуться зрелищу. Мешковатый костюм в тонкую полоску, отсутствие головного убора, плохо повязанный галстук, одна пола рубашки выбилась, что-то подростковое в его неукротимых рыжих волосах. Невозможно было усмотреть в этом изящном, хрупком скелете, в этом сонном лице хоть что-то общее с монструозным отцом. Или разве чуть-чуть — вокруг глаз. Шпильман повернулся к пилоту, притворяясь, что удивлен, даже оскорблен предположением, будто он дошел до такого состояния, когда необходима инвалидная коляска. Но Литвак видел: это он пытается скрыть, что и вправду удивлен и оскорблен.

— Вы же сказали, что я выгляжу прекрасно, мисс Ландсман, — сказал Шпильман, поддразнивая ее, взывая к ней, умоляя ее.

— Ты выглядишь великолепно, малыш, — сообщила ему Ландсман. На ней были голубые джинсы, заправленные в высокие черные сапоги, мужская белая рубашка из вискозы, старая стрелковая куртка из запасов Главного полицейского управления Ситки, на кармане которой значилось «ЛАНДСМАН». — Просто сказочно.

— Ох, вы врете, врунья вы.

— А по мне, вы выглядите на все три тысячи пятьсот долларов, Шпильман, — сказала Ландсман не без нежности. — Может, на том и порешим?

— Мне не понадобится инвалидная коляска, доктор, — без упрека сказал Шпильман. — Но спасибо за заботу.

— Вы готовы, Мендель? — спросил Робой кротко и нравоучительно, как всегда.

— Мне нужно быть готовым? — осведомился Мендель. — Если я должен быть готов, нам бы стоило вернуться на пару-тройку недель назад.

Непроизвольные слова вырвались из горла Литвака, будто словесный смерч, порыв смешанного с песком воздуха. Ужасный звук, как если бы ком горящей резины плюхнулся в ведро со льдом.

— Тебе не нужно быть готовым, — сказал Литвак. — Нужно просто быть здесь.

Все казались потрясенными, испуганными до ужаса, даже Голд, который мог бы беззаботно читать комикс при свете горящего человека. Шпильман медленно повернулся, улыбка таилась в уголке рта, как у младенца, сидящего на руках.

— Альтер Литвак, я полагаю, — сказал он, протягивая руку и сердито глядя на Литвака, стараясь казаться суровым и мужественным, словно посмеиваясь и над суровостью, и над мужественностью, и над тем, что сам он почти лишен и того и другого. — Вот же хватка, ой, просто кремень.

Рука у Менделя была мягкой, теплой, чуть влажной — вечный школьник. Что-то в Литваке сопротивлялось этому — теплоте и мягкости ее. Он сам испугался птерозаврового эха своего голоса, испугался того, что вообще способен говорить. А еще его ужаснуло что-то в Менделе Шпильмане, что-то в его пухлом лице, в его скверном костюме, в его улыбке вундеркинда и в его отважных попытках спрятать свой страх, — ужаснуло и побудило Литвака заговорить впервые за многие годы. Литвак знал, что харизма реальна, хоть и не поддается объяснению, как химическое пламя, которым самовозгораются некоторые несчастные счастливчики. И что она аморальна, как всякий огонь дарования, и не связана ни с добром, ни со злом, ни с властью, ни с пользой или силой. Сжимая горячую руку Шпильмана, Литвак лишний раз уверялся, как разумна была его тактика. Если Робой сможет поднять Шпильмана на ноги и заставить его жить снова, тогда Шпильман сможет вдохновить и повести за собой в поисках новой территории не просто несколько сот вооруженных верующих или тридцать тысяч авантюристов в черных шляпах, но весь потерянный и скитающийся народ. План Литвака должен был сработать, поскольку в Менделе Шпильмане было нечто, заставившее человека без голоса заговорить. И этому нечто в Шпильмане противилось другое нечто — в самом Литваке, оно отрицало первое нечто, отвергало его. И Литваку хотелось раздавить эту руку школьника в своей, раздробить каждую ее косточку.

— Как делишки, аид? — спросила Литвака Ландсман. — Сколько зим.

Литвак кивнул и пожал ей руку. Он, как всегда, разрывался между естественным импульсом восхититься компетентным профессионалом и подозрениями, что она лесбиянка. А эту категорию людей он почти принципиально не понимал.

— Ну, тогда хорошо, — сказала она. Она все еще прижималась к Шпильману, и, когда ветер усилился, прижалась еще тесней, положила руку ему на плечо, притягивая к себе, обнимая. Скользнула взглядом по зеленоватым лицам мужчин, ждущих, чтобы она передала им ценный груз. — Тогда все с тобой будет в порядке?

Литвак написал что-то в блокноте и протянул его Робою.

— Уже поздно, — сказал Робой. — И темно. Давайте мы устроим вас на ночь.

Казалось, она несколько минут обдумывала, не отказаться ли от предложения. Потом кивнула.

— Отличная идея, — сказала она.

У основания длинной витой лестницы Шпильман остановился, прикидывая детали восхождения и разглядывая платформу подъемника, от которого отказался, и на него накатило явное сомнение по поводу всего, что с этой минуты от него ожидают. Он плюхнулся в инвалидную коляску с наигранным драматизмом.

— Суперплащ забыл дома, — сказал он.

Когда они достигли вершины, он остался в коляске и позволил Ландсман отвезти его в главный корпус. Трудности путешествия, или шаг, на который он отважился наконец, или понижение уровня героина в крови начали сказываться. Но когда они дошли до приготовленной для него комнаты на первом этаже — кровать, письменный стол, стул и прекрасные английские шахматы, — он собрался. Залез в карман помятого костюма и достал ярко-желтую коробку.

— Ну, я полагаю, должен последовать мазелтов? — сказал он, раздавая с полдюжины прекрасных на вид сигар «коиба».

Аромата сигар, даже нераскуренных, даже в трех футах от его ноздрей, было достаточно, чтобы нашептать Литваку обещание честно заслуженной передышки: чистые простыни, горячая вода, темнокожие женщины, отдохновение после жестоких битв.

— Мне говорили, — добавил Шпильман, — что будет девочка.

С минуту никто не понимал, о чем это он, а потом все нервно засмеялись, исключая Литвака и Тертельтойба, щеки которого окрасились в цвет борща.

Тертельтойб знал, как и каждый из них, что Шпильману не сообщат никаких деталей плана, включая и новорожденную телицу, пока Литвак не отдаст приказ.

Литвак выбил сигару из мягкой ладони Шпильмана. Он посмотрел на Тертельтойба, насупившись, почти не видя его через кроваво-красный борщ собственного гнева. Определенность, которую он ощущал на причале, уверенность, что Шпильман послужит их нуждам, неожиданно сошла на нет. Человек, подобный Шпильману, талант, как у Шпильмана, никогда никому не служит. Можно только служить этому дару, отринув все остальное, и первым слугой станет сам его обладатель. Неудивительно, что бедолага так долго прятался от своего дара.

Вон

Они прочли сообщение и потянулись один за другим из комнаты; последней ушла Ландсман — спросила, где ей спать, и, повернувшись к Менделю, сказала, что найдет его утром. В тот момент Литваку показалось, что она хочет устроить свидание, но он всегда считал ее лесбиянкой и потому не задумываясь отверг эту мысль. Ему и в голову не пришло, что эта еврейка, всегда готовая на авантюры, уже готовит дерзкий побег, которого сам Мендель еще даже не задумал. Ландсман, чиркнув спичкой, запалила сигару. И неторопливо ушла.

— Не сердитесь на парнишку, рав Литвак, — сказал Шпильман, когда они остались одни. — Люди всегда мне все рассказывают. Но полагаю, вы уже и сами заметили. Пожалуйста, возьмите сигару. Ну же. Это очень хорошая сигара.

Шпильман поднял «коибу», которую Литвак выбил у него из рук, и когда Литвак заколебался, аид поднес ее ко рту Литвака и осторожно просунул между губами. Там она и торчала, источая запахи соуса, и пробки, и мескитового дерева, благоухание влагалища, которые возбудили давние вожделения. Раздался щелчок, скрип, а потом Литвак заинтересованно подался вперед и окунул кончик сигары в пламя своей собственной зажигалки «Зиппо». И мгновенно оторопел от этого чуда. Потом ухмыльнулся, ощущая головокружительную легкость от запоздалого логического объяснения. Наверно, он оставил зажигалку в Ситке, где Голд или Тертельтойб нашел ее и забрал в самолет. Шпильман взял ее прикурить папиросу, ну и прикарманил по наркоманской повадке. Да, хороша сигара.