Лампочки замигали с тихим треском.
Когда свет восстановился, молодая женщина провела рукой по крышке одного из ящичков, чтобы стереть пыль, и на поверхности проступили коричневые знаки.
Это был символ.
Свастика, потускневшая от времени.
Людивина быстро отдернула руку, словно напроказившая девочка, и обернулась проверить, не видел ли кто.
Ей постоянно казалось, что кто-то за ней шпионит.
Вокруг раздавались какие-то странные звуки. Неуловимые шорохи, скрипы. Людивина выглянула из-за стеллажа в центральный проход, но и там ничего не увидела.
Тогда она вернулась к зловещим ящикам.
Ухватила один и потянула к себе.
Тяжелый. Набит до отказа.
Свастика не оставляла сомнений в происхождении и эпохе создания хранимых в ящике документов. Людивина заколебалась. Если здесь, как утверждают, творились такие ужасы, то, может, не стоит ворошить прошлое?
Молодая женщина провела пальцем по линиям свастики.
Где-то вдалеке снова послышался скрип.
На этот раз Людивина сунула руку под куртку и схватила рукоятку «зиг-зауэра».
Ты что, свихнулась? – тут же приструнила она себя.
Даже если кто-то за ней следил, не стоило сразу выхватывать оружие.
– Кто здесь? – спросила она на удивление твердым голосом.
В конце вереницы стеллажей шевельнулась тень, и вышла женщина. Маленькая, хрупкая, в очках с толстыми стеклами, в мешковатом костюме и с немодной завивкой. Однако лицо у женщины было суровое.
– Я директор этого заведения, мадам Юбар.
– А я следователь жандармерии…
– Я знаю, кто вы, Натали мне сказала. Вы нашли то, что искали?
– Да, нашла.
Как долго она там стояла, наблюдая за ней? Чего она опасалась?
Еще одна контролерша, которая всюду сует свой нос!
Взгляд директрисы упал на коробку в руках Людивины.
– Что это? – спросила она. – Вряд ли это имеет отношения к вашему расследованию.
Людивина терпеть не могла, когда с ней говорят таким тоном. И ответила:
– А вот это решать мне.
– Это все, что осталось от архивов немецких оккупантов, – вздохнула директриса с нескрываемым раздражением.
– Времен «Лебенсборна»?
– Я вижу, вы в курсе. Та часть истории «Буа-Ларриса», о которой мы здесь предпочитаем не вспоминать. Сегодня мы представляем собой нечто большее.
– Я думала, от той эпохи почти не осталось следов…
– Вы верно сказали – «почти». Остались эти коробки. Все остальное немцы уничтожили перед отступлением.
– А почему эти не уничтожили?
– Забыли. Думаю, они хранились отдельно, в шкафу, который они пропустили. Усадьба большая, здесь много укромных уголков.
– Что хранится в ящиках?
– Имена, которым не место вне этих стен.
Она произнесла эти слова очень сухо, почти угрожающе. Ее черные глазки смотрели на молодую женщину с вызовом.
– Знаете, до нацистов евгенику массово практиковали американцы, – продолжала директриса. – В двадцатых и тридцатых годах они увлекались «улучшением расы» и проводили широкомасштабные кампании по стерилизации, дабы ограничить число «умственно неполноценных». Стерилизацию проводили довольно широко, среди «бедных», из-за которых человечеству будто бы грозило вырождение, и, конечно же, иностранцев! Точных данных о количестве совершенных операций нет, но поговаривают, что им подверглись порядка шестидесяти тысяч человек, а возможно, и гораздо больше. Соединенные Штаты предпочли забыть эту мрачную страницу своей истории, особенно после того безумия, которое вскоре устроили нацисты. Некоторые американские ученые даже теоретически обосновывали создание камер, чтобы ликвидировать дефективных взрослых и детей с помощью смертоносного газа! Американцы придумали это первыми!
Людивина сжала кулаки. Гнетущее чувство все сильнее охватывало ее в этом сыром и темном подвале, а стоящая перед ней женщина все больше распалялась. Директриса теряла самообладание и как будто не могла остановиться:
– Существовал даже штаб для координации этих операций – Регистрационное бюро евгеники в Колд-Спринг-Харбор, в штате Нью-Йорк, основанное Чарльзом Девенпортом, который никогда не скрывал своих связей с нацистами до и даже во время войны. Он основал исследовательский центр, который существует до сих пор и является одним из лидеров в области исследований рака. По крайней мере восемь лауреатов Нобелевской премии вышли из этих лабораторий с их неоднозначной историей. До семьдесят четвертого года Верховный суд США поддерживал законы, разрешающие прибегать к стерилизации в трех десятках штатов.
– Зачем вы мне это рассказываете? – спросила Людивина, не понимая, к чему та клонит.
– Чтобы вы не делали поспешных выводов.
– О нацистах? – сухо усмехнулась жандарм.
– Нет, об истории. Ее пишут победители! Это они выбирают, что следует рассказывать, а что забывать. Сейчас моя школа – достойное и уважаемое учреждение. Ее не следует осуждать за прошлое, пусть оно даже ужасное, хотя в том же самом можно было бы упрекнуть и многих других – просто им удалось уничтожить архивы. Не ройтесь в этом, не ворошите воспоминания, они отжили свое. Они не имеют отношения к вашему расследованию.
– Об этом судить мне.
– Оставьте прошлое в покое, – приказала директриса.
– Как загадочно! – с иронией сказала Людивина, поднимая крышку.
Она решила перейти к действиям. Хватит болтовни и указаний, что делать.
– Поскольку вы мне не помогаете, я вынуждена искать сама, мадам Юбар.
– Зря вы это затеяли.
– Вы препятствуете расследованию?
– Я помогаю ему, мадемуазель, помогаю. Я могла бы выставить вас и потребовать официальный ордер на обыск с подписью судьи, но я этого не сделаю.
– Мадам Юбар, ордера на обыск – это в американских фильмах. У меня есть разрешение следственного судьи на проведение всех действий, способствующих расследованию преступления.
– Но то, что вы раскапываете, оскорбляет память.
Людивина обнаружила пачки пожелтевших бумаг на немецком языке, в большинстве своем напечатанных на машинке.
– Чью же? – спросила она, роясь в коробке.
– Жертв «Лебенсборна»! – ответила директриса, значительно повысив голос.
Людивина пристально посмотрела на нее. Мадам Юбар принимала все происходящее очень близко к сердцу. Прошлое «Буа-Ларриса» тяготило ее, время от времени всплывая на поверхность и заслоняя собой ту работу, которую ее учреждение выполняло изо дня в день, леча и обучая десятки детей! Оно портило репутацию школы.
– Здесь хранятся имена женщин, которые проходили через эти стены в то время? – удивилась жандарм.
– Среди прочих, да.
– Но… разве все это не должно быть в руках историков или…
– Никто не хочет ворошить старое, мадемуазель. Никто. И прежде всего те, кого оно касается.
Директриса говорила об этом так серьезно, что на мгновение Людивина подумала, что она сама могла быть одной из тех жертв. Но возраст не соответствовал: мадам Юбар было едва за пятьдесят.
Внезапно в постоянно работающем сознании Людивины мелькнула мысль: Пятьдесят… А что, если чуть больше?
– Тут хранятся и имена детей, верно?
Директриса стиснула челюсти и осторожно кивнула.
– Вы… вы из них? – спросила Людивина, смутившись.
– Что? Нет! Конечно нет! Я родилась в пятьдесят четвертом!
– Простите, я подумала, что…
– Что это касается лично меня? Так и есть. Я отвечаю за эти старые бумаги. И считаю, что не нужно тревожить этих людей. Думаю, большинство из них и не знают, что они родились в этих стенах, и, поверьте мне, так даже лучше, учитывая, что именно здесь творилось.
Почувствовав, что снова берет верх, директриса добавила, на этот раз чуть мягче:
– Немцы называли их «идеальными детьми». Квинтэссенцией нацистского режима, будущим арийской расы. Никому не хочется узнать, что в нем живет такое наследие.
Людивина положила крышку обратно на коробку.
Директриса права. У нее нет никакой уважительной причины рыться там, одно неуместное любопытство.
– Они теперь состарились, – добавила маленькая женщина, – у них есть дети, они не должны мучиться из-за всего этого.
Жандарм кивнула:
– У вас нет…
Дети…
Никто из убийц не мог быть ребенком «Лебенсборна», они были слишком молоды. С другой стороны, они придавали этому месту большое значение.
А что, если они выбирали своих жертв не случайно?
В голове Людивины возникла идея. Безумная идея.
Что, если они охотились на потомков детей, родившихся здесь при немцах?
Может, хотели «очистить» страну или, наоборот, страна им казалась недостойной этой «чистой расы». Ответа Людивина не знала, однако такую гипотезу отбрасывать было нельзя.
Она снова подняла крышку.
– Я все равно перепишу имена детей, – решительно сказала она. – Их потомкам может грозить опасность, мадам. Я перепишу их все, поможете вы мне или нет, но чем быстрее я их получу, тем быстрее смогу спасти этих людей. Вдруг окажется, что мои идеи не так безумны! Так что, если вы покажете, где во всей этой куче бумаг найти имена детей, это сэкономит мне драгоценное время.
Директриса напряглась, затем поправила на носу очки с толстыми стеклами и протянула руку к другому ящику:
– Здесь, если я правильно помню.
Во французском «Лебенсборне» родились двадцать детей.
Одиннадцать сразу после рождения были отправлены в Германию, чтобы их воспитывали в соответствии с нацистской доктриной в семьях активных сторонников Гитлера.
Девять детей не успели оторваться от французской почвы.
Эти шесть мужчин и три женщины выросли в детских домах.
Ни одно из имен, которые Людивина записала в своем блокноте, не совпадало с именами жертв. Директриса заверила ее, что дети стали подопечными Общественного призрения под указанными здесь именами. Фамилии им давали французские, по матери, а имена – немецкие, по выбору нацистов из «Лебенсборна».
Все родились в 1944 году.