Ее спрашиваясь никого, Аленка смело прошла в переднюю горницу.
— Челом, командирша! — сказала она по колымскому обычаю, касаясь рукою земли.
— Здравствуй, красавица! — ласково сказала Варвара Алексеевна.
Аленкино лицо поражало. Ее огромные глаза горели и дерзостью, и мукой, и бредовым безумием.
— Чья ты, милая? — продолжала Варвара Алексеевна.
«Чья» означает по-колымски вопрос о фамилии.
Но Аленка предпочла понять этот вопрос прямее.
— Викешина жальчиночка, — сказала она громко. — Викеши максола, твоего, стало быть, пасынка, а мужа твоего родимого сынка.
Варвара Алексеевна молчала, пораженная.
— Не убивайте его, — страстно молила Аленка, — все берите, только Викешу отдайте! Мы уйдем далеко, в чукчи, в Амирику, за Черный пролив, владейте Колымскую землю.
Варвара Алексеевна широко усмехнулась.
— Вишь ты, какая горячая! Ну, пойдем выручать твоего кавалера!
Они проходили по той же обычной тропинке, сквозь обоз, мимо пулемета, близко от часового, стоявшего все так же неподвижно.
— Полковника не видел? — спросила мимоходом княгиня часового.
Авилов обычно вставал на заре и до зари делал обходы постов, разговаривал с часовыми, потом спускался на реку или уходил в ближайший лес.
И на этот раз часовой словоохотливо ответил:
— Полковник прошли на свету, изволили спуститься на реку.
Княгиня засмеялась.
— Видишь, какая незадача. Ну, все равно, пойдем. Сокол слетел, посмотрим твоего соколенка.
Но в избе они нашли не соколенка, а именно старого сокола. Он сидел на лавке с взъерошенными перьями и дикими глазами смотрел на снятую дверь и обнаженный нож, дрожавший в столовой доске.
Бывалая певица-девица свистнула по-мужски.
— Вон как! — сказала она. — Это молодой улетел, а старый-то остался…
— Не крушися, Викентий, «мужичка» упустил, так вот тебе «женка», из того же гнезда[49].
Она взяла молоток и гвозди и быстро починила сбитые надолбы и дверную пяту, потом протолкнула онемевшую Аленку в меховую комору и дверь заложила бруском.
Авилов внезапно вскочил.
— Я догоню его! — крикнул он в дикой ярости. — Моих рук не уйдет!
Он выскочил, как буря, на двор, дернул нарту, припряг свою дюжину собак и ринулся вниз по косогору, — нарта и гонщик и свора помчались, как волки по следу оленя.
Проехали на тундру, понеслись по гладкому убою, спрессованному ветром и уже остекленному полуденным весенним припеком.
Собаки неслись, как угорелые. Им передались безумие и ярость господина. Час… другой… Белая тундра широка, но оленя, за которым несется эта дикая стая, не видно нигде. Мало ли места на тундре! Найти ускользнувшего максола так же невозможно, как в снежном буране выпустить белую пушинку и потом уловить ее.
Еще час, два часа… Или Авилов думает налететь на самые Горла и смять одним ударом осиное гнездо злокозненных максолов? Не по себе осину гнешь, товарищ полковник…
Пестряк, в передовой упряжке думает то же. Он оборачивает на бегу свое злое рыло в сторону Авилова и словно качает головой.
— Пестряк! — бешено вскрикивает полковник.
Оборачиваться на бегу считается нарушением собачьей дисциплины. Авилов с размаху бросает тормозную палку в голову преступному слуге. Острое железо падает на голову собаки и раскалывает череп, как ореховую скорлупу. Пестряк валится, убитый на месте, но упряжка в паническом ужасе несется вперед, увлекая с собой его труп.
Опомнился Авилов. Он остановился собак, выпряг и отбросил Пестряка и повернул назад, вместо двенадцати на одиннадцати собаках. Теперь он больше не погонял упряжку. Но испуганные смертью вожака собаки летели, расстилаясь по снегу, как птицы.
Авилов приехал под вечер и подъехал к своей квартире. Лицо его было так мрачно, что никто не посмел задать ему вопроса, и даже Варвара Алексеевна, вышедшая ему навстречу, тотчас же убралась к собственной хозяйке Макриде.
Авилов прошел в горницу, зажег свечу и поставил на стол. Ему хотелось есть и пить, он достал с поставца блюдо холодной оленины и налил привычную чарку, на этот раз одну. Подкрепившись, он долго сидел и смотрел на стену, потом отодвинул засов и выпустил Аленку в горницу.
— Хочешь есть? — спросил он отрывисто.
— Э-э, хочу, — сказала Аленка откровенно к спокойно. — Пить тоже хочу, — прибавила она. — Вина не наливай, жгота[50] с него. Дай простой воды.
И когда она попила и поела, Авилов спросил ее теми же словами, что давеча Варвара Алексеевна:
— Теперь говори, чья ты?
— Невестка твоя, — ответила Аленка с задором. — Молодчика Викеши любимая кровинка.
Авилов даже вздрогнул. В душе шевельнулась забытая стертая память. Щербатая Дука… Это было другое лицо, другая фигура. Но женщина была такая же «жальчинка» и «кровинка», плоть от плоти и кровь от крови любимого дружка.
Женщина дикарка отдается мужчине наивно и просто, но раз навсегда, до конца, без остатка. И в этом есть что-то звериное. Но звериная мать отдается сполна не мужу, а детям. В дикарке из матери просто родится любовница-мать, и другу она отдает чувство половое и чувство материнское.
— А ведь Викеша-то ушел, — сказала Аленка ликующим тоном. — Али ты сам отпустил?
Авилов ничего не ответил. Он и сам не знал, что бы он сделал со своим сыном: убил бы, отпустил бы… Но юный максол ответил на вопрос, не дожидаясь решения папаши.
— Батюшка свекор, спасибо! — воскликнула Аленка. Она ухватила огромную жесткую руку Авилова и приникла к ней своими мягкими губами, а потом обернула эту руку и понюхала ладонь.
— Какие вы похожие, бог с вами, — сказала она с удивлением. — Такой самый запашок.
Первобытная любовь возбуждается запахом больше, чем касанием. Авилов молчал.
— А теперь и меня отпусти! Глазаньки-то я проглядела, Викешеньку искавши! — завыла Аленка. — Викеша, братеночек!
Авилов поднял голову и посмотрел на нею странным взглядом, смутным и будто голодным.
«Братеночек Викеша». Таким точно словом его называла когда-то Ружейная Дука. Раньше Авилов о женщинах не думал Они приходили к нему, и он брал их, небрежно и бережно, вместе султан и рыцарь. От рыцаря до султана всего один шаг.
Но теперь его грызла голодная зависть, голодная ревность. Настоящий Викеша братеночек родился от его плоти и отошел от него. И молодчиком Викешей полковник Авилов уж больше не будет никогда.
— Пусти меня, — умоляюще шепнула Аленка. И видя, что Авилов молчит, подскочила и закинула ему руки на шею и прижалась к лицу его своей нежной румяной щекой.
Авилов стиснул ее и поднял вверх, как перышко.
— Пусти! — крикнула Аленка уже по-другому. Но голос ее потерялся в человеческом капкане, сдавившем ей шею и грудь…
Рано поутру Варвара Алексеевна поднялась на крылечко к Авилову. Подождала, постучала, но никто не ответил. Тогда она дернула за кожаную скобку. Дверь оказалась незапертой, и колымская княгиня вошла к своему князю.
Авилов сидел, опираясь руками на стол. Он поднял ей навстречу равнодушные глаза. Аленка сидела не в коморе, а тут же на полу, скорчившись, как побитая собака.
Варвара Алексеевна опять-таки поняла с первого взгляда. У ней было опыта довольно с козлиной породой мужчин.
— С легким паром, — сказала она с насмешкой. — С законным браком.
В голосе ее не было особенной злости. Мало ли с кем не бывает.
Авилов на насмешку не ответил.
— Убери ее прочь! — указал он глазами на Аленку.
XXVII
Маленькая черная фигурка движется в яркости снега через тундру, такая одинокая, затерянная в безбрежной ширине. Это Аленка возвращается из страшного плена, в последнее убежище, в поселок на Чукочьей виске.
Варвара Алексеевна просто столкнула ее с крыльца, как собаку, как гадину, и еще изругала ее грубыми мужскими словами:
— Пошла к такой матери!
Аленка отряхнулась и пошла. Собак ей не вернули, не дали куска на дорогу, да она и не просила. За последний кусок дорого она заплатила батюшке свекру, полковнику Викентию Авилову.
Шагает Аленка вперед без лыж, без посоха. Остеклевший убой не садится под ней, с пригорка на пригорок скользит она привычными ногами.
Двоится у Аленки в уме. Два у ней Викентия Авилова. Свекор и муж. Или оба ей мужья. У обоих побывала. И такие похожие, глазастые, тяжелые, такой самый запашок. Пить хочется Аленке. Она падает на землю и лижет холодный убой, как собака. Припадает к последней струе и глотает холодную воду. Потом поднимается и двигается дальше.
Через тундру шагает Аленка, убегает от отряда и не знает куда. Была в Черноусовой, а уходит на Чукочью. А в какой стороне Чукочья? Безжалостное солнце светит ей прямо в лицо. И жмурится Аленка, глаза ее слепнут, красные, желтые круги бегут перед ней, словно тоже убегают через тундру.
Отчего солнце ей бьет в глаза? Давно она идет. Полдня. А может, три дня, неделю, месяц. И было так, что солнце светило ей сзади. А, может, она возвращается назад на Черноусову? Запуталась Аленка.
Не зная, куда ей итти, Аленка садится на пригорок и плачет горючими слезами, как заблудившийся ребенок. Страшно на тундре, как в темном лесу. Куда ни повернется, уже ей повсюду чудится мужчина, высокий, глазастый, и тянет к ней длинные руки. Куда ей спастись? В землю зарыться? Но стеклянистый наст не прорубишь топором, а у ней только слабые ногти. Этими ногтями царапала Аленка волосатую грудь Викентия Авилова. Которого? Первого? Второго? Она хорошенько не помнит. Царапала Аленка, но ничего не процарапала.
Сидит на пригорке Аленка, закрывает от солнца лицо и плачет горючими слезами. А солнце ведь вовсе не злое. Оно глядит на нее пристально своим пламенным оком. Жалко даже солнцу обиженную девочку. Затягивается дымом сияющий глаз, тускнеет печальная тундра. Темнеет улыбчатое небо. Гляди, и заплачет заодно на голову Аленки холодными весенними слезами.