Создание атомной бомбы — страница 138 из 251

, что реактор достиг k, равного 1,0006. Интенсивность нейтронного потока удваивалась каждые две минуты. Если бы реактор оставили в таком состоянии на полтора часа, при такой скорости роста интенсивности он достиг бы мощности в миллион киловатт. Однако задолго до этого он должен был убить всех оставшихся поблизости и расплавиться.

«Потом все начали удивляться, почему он не останавливает реактор, – продолжает Андерсон. – Но Ферми оставался абсолютно спокоен. Он подождал еще минуту, потом другую, и наконец, когда беспокойство казалось уже почти невыносимым, скомандовал: “Ввести ZIP!”»[1924] Было 3:53 дня. Заставив реактор проработать в течение 4,5 минуты на мощности полватта, Ферми достиг конечной цели многих лет открытий и экспериментов. Человек научился управлять высвобождением энергии из атомного ядра.

Цепная реакция больше не была миражом.

Юджин Вигнер рассказывает об их ощущениях:

Не произошло ничего особенно зрелищного. Ничто не сдвинулось с места, и сам реактор не издавал никаких звуков. Тем не менее, когда стержни снова задвинули в реактор и щелчки постепенно затихли, мы внезапно ощутили нечто вроде разочарования, так как все мы понимали, о чем говорят эти счетчики. Хотя мы ожидали, что эксперимент будет успешным, его результат нас сильно потряс. Мы знали уже в течение некоторого времени, что должны освободить этого великана; и все же, когда мы поняли, что действительно добились этого, мы не могли избавиться от некоего жутковатого ощущения. Как мне кажется, мы ощущали то же, что ощущает любой человек, совершивший нечто, что, как он знает, будет иметь далеко идущие последствия, которых он не может предвидеть[1925].

За несколько месяцев до этого, понимая, что поставки итальянских вин прерваны войной, Вигнер с трудом разыскал в винных магазинах Чикаго традиционную бутылку – fiasco – кьянти, которую он сохранил, чтобы отметить успешное завершение работы. Теперь он передал Ферми пакет из коричневой бумаги, в котором была эта бутылка. «Все получили по бумажному стаканчику, в который налили немного вина, – говорит Уоттенберг, – и выпили его молча, глядя на Ферми. Кто-то предложил Ферми расписаться на [соломенной] оплетке бутылки. Сделав это, он пустил бутылку по рукам, и ее подписали все, кроме Вигнера»[1926].


Интенсивность нейтронного потока в реакторе, зарегистрированная самописцем


Комптон и Гринуолт ушли, когда Уилсон начал выключать электронику. В коридоре Экхарт-холла Сиборг столкнулся с инженером из компании Du Pont, которого «распирали радостные новости»[1927]. Вернувшись в свой кабинет, Комптон позвонил Конанту, который работал в Вашингтоне, «в моей квартире в общежитии при Исследовательской библиотеке и собрании Гарвардского университета в имении Думбартон-Окс»[1928]. Комптон записал их беседу:

– Джим, – сказал я, – вам будет интересно узнать, что итальянский мореплаватель только что высадился в Новом Свете. – До этого я сообщал Комитету S-1, что до завершения реактора остается еще неделя, если не больше; поэтому я добавил, почти извиняющимся тоном, что «Земля оказалась не такой большой, как он предполагал, и он прибыл в Новый Свет раньше, чем ожидалось».

– Да что вы говорите, – взволнованно ответил Конант. – А туземцы вели себя дружелюбно?

– Все высадились в безопасности и остались довольны[1929].

Кроме Лео Сциларда. Сцилард, добившийся вместе с Ферми этим морозным декабрьским днем осуществления той грезы, которая явилась ему в другой стране серым сентябрьским утром, много лет назад, – возникновения нового мира на месте старого, – маячил на балконе – невысокий, полноватый человек в зимнем пальто. Когда-то он мечтал, что атомная энергия сможет заменить войны научными исследованиями, позволит человечеству покинуть тесную Землю и выйти в космос. Теперь он знал, что гораздо раньше такого исхода она должна еще более усугубить разрушительную силу войны, еще глубже погрузить человечество в пучину страха. Его глаза, прикрытые очками, моргали. Это был конец начала. Вполне возможно, это было начало конца. «Сначала там была целая толпа, а потом мы с Ферми остались наедине. Я пожал Ферми руку и сказал, что, по моему мнению, этот день будет считаться черным днем в истории человечества»[1930].

14Физика и пустыня

В 1942 году Роберту Оппенгеймеру было 38 лет. К тому времени он проделал, по словам Ханса Бете, «огромную научную работу»[1931]. Физики всего мира считали его известным и уважаемым теоретиком. Однако до летних исследований в Беркли мало кто из коллег считал Оппенгеймера способным на решительное руководство. Хотя за 1930-е годы он стал человеком гораздо более зрелым, сохранившиеся у него привычки, особенно склонность к едким высказываниям, вероятно, скрывали его зрелость от коллег. Однако именно 1930-е подготовили Оппенгеймера к той трудной работе, которая предстояла ему теперь.

Яркая внешность ученого хорошо запомнилась его новому другу и поклоннику этого десятилетия, профессору Университета Беркли, переводчику французской литературы Хакону Шевалье.

[Оппенгеймер] был человек высокий, нервный и целеустремленный; он передвигался странной походкой, своего рода толчками, постоянно размахивая руками и всегда несколько склонив голову набок, причем одно его плечо оказывалось выше другого. Но замечательнее всего была его голова: ореол тонких, вьющихся черных волос, тонкий, острый нос и особенно глаза, неожиданно голубые и обладавшие странной глубиной и проницательностью, но в то же время выражавшие совершенно обезоруживающую искренность. Он был похож одновременно на молодого Эйнштейна и на мальчика-переростка из церковного хора[1932].

Портрет, который рисует Шевалье, подчеркивает моложавость и восприимчивость Оппенгеймера, но упускает из виду его склонность к саморазрушению: постоянное курение, вечный кашель, на который он также вечно не обращал внимания, разрушающиеся зубы, почти постоянно пустой желудок, который он атаковал своими любимыми мартини и невероятно острой пищей. Истощенность Оппенгеймера свидетельствует о том, что он боялся впускать в себя мир. Он стеснялся своего тела и редко позволял себе появляться на людях, например на пляже, раздетым. На работе он носил серые костюмы, голубые рубашки и начищенные черные ботинки. Дома (сначала в маленькой квартире; потом, после женитьбы, в элегантном доме на холмах Беркли, который он купил, заплатив чеком, в первый же день, когда осматривал окрестности) он предпочитал джинсы и синие рабочие рубашки из легкой хлопчатобумажной ткани. Широкий ковбойский ремень с серебряной пряжкой удерживал джинсы на его тощих бедрах. В 1930-х годах такой наряд еще не был привычным – Оппенгеймер перенял его в Нью-Мексико, – и эта деталь тоже отличала его от остальных.

Женщины находили его красивым и эффектным. Перед выходом в свет он иногда присылал гардении не только своей спутнице, но и спутницам своих друзей. «На праздниках он бывал великолепен, – замечает одна из его знакомых, знавшая его в более позднем возрасте, – и женщины его просто обожали»[1933]. Вероятно, причиной такого восхищения была его неизменная заботливость. «Он, – пишет Шевалье, – всегда без видимых усилий проявлял внимание и чуткое отношение ко всем присутствующим и постоянно предупреждал невысказанные желания»[1934].

Мужчин он мог раздражать или забавлять. Эдвард Теллер познакомился с Оппенгеймером в 1937 году. Их встреча, говорит Теллер, была «мучительной, но характерной. В тот вечер, когда я должен был выступать на коллоквиуме в Беркли, он повел меня ужинать в мексиканский ресторан. Тогда у меня еще не было того опыта публичных выступлений, который я приобрел потом, и я с самого начала несколько нервничал. Блюда были настолько горячими, приправы настолько острыми – чего можно было ожидать, зная Оппенгеймера, – а его личность настолько подавляющей, что я потерял голос»[1935]. Эмилио Сегре отмечает, что Оппенгеймер «иногда казался дилетантом и снобом». В 1940-м Энрико Ферми, приезжавший тогда в Беркли с лекцией, любопытства ради сходил на семинар, который один из питомцев Оппенгеймера проводил в стиле своего учителя. «Эмилио, – в шутку говорил потом Ферми Сегре, – я старею и дряхлею. Я уже не в силах уследить за высокоумными теориями, которые развивают ученики Оппенгеймера. Я сходил к ним на семинар и был подавлен своей неспособностью их понять. Меня порадовала только последняя фраза; докладчик сказал: “В этом и заключается теория бета-распада Ферми”». Хотя Сегре считал, что Оппенгеймер обладает «самым быстрым умом, с каким мне приходилось сталкиваться», а также «стальной памятью… блеском и несомненными достоинствами», он также находил в нем «серьезные недостатки», в том числе «проявляющееся иногда высокомерие… [которое] ранило его коллег-ученых в самые уязвимые места»[1936]. «Роберт мог заставить человека почувствовать себя дураком, – попросту говорит Бете. – Так случилось со мной, но я ничего не имел против. А вот Лоуренс имел. Эти двое разошлись, еще когда оба работали в Беркли. Мне кажется, Роберт давал Лоуренсу понять, что тот ничего не понимает в физике, а поскольку Лоуренс создавал циклотроны именно для физики, ему это не нравилось»