В течение недели британские власти утвердили предоставление гражданства австрийскому эмигранту. Следуя инструкциям, согласно которым он должен был «упаковать свое имущество в маленький чемодан и приехать в Лондон ночным поездом»[2218], Фриш вместе с другими учеными-иммигрантами провел напряженный день в беготне по государственным учреждениям – он принес присягу верности королю, забрал свой паспорт, получил визу в американском посольстве – и поспешил обратно в Ливерпуль, где на следующее утро вся делегация должна была взойти на борт переоборудованного под военные нужды роскошного лайнера «Анды». В британскую группу под началом Уоллеса Акерса из ICI входили люди, которых генерал Гровс хотел попросить проверить работы по созданию диффузионных барьеров, а также те, кто ехал в Лос-Аламос, в том числе Фриш, Рудольф Пайерлс, Уильям Дж. Пенни, Георг Плачек, Ф. Б. Мун, Джеймс Л. Так, Эгон Бретчер и Клаус Фукс. С ними также ехали Чедвик и специалист по гидродинамике Джеффри Тейлор.
Акерс обошел нехватку транспорта, доставив их в ливерпульский порт на черных похоронных лимузинах; кортеж замыкал катафалк, в который погрузили багаж[2219]. На борту парохода Фришу досталась в единоличное пользование целая каюта на восемь коек. Не имевшее конвоя судно шло на запад зигзагом. Америка оказалась страной роскоши; по дороге из Ньюпорт-Ньюс поезд Фриша остановился в Ричмонде, штат Виргиния:
Я пошел прогуляться по улицам. Там меня встретило совершенно невероятное зрелище: фруктовые прилавки с пирамидами апельсинов, освещенные яркими ацетиленовыми факелами! Я привык к английским затемнениям, я уже пару лет не видел апельсинов, и от одного этого зрелища меня разобрал истерический смех[2220].
В Вашингтоне Гровс проинструктировал их по мерам безопасности. Сменив несколько поездов, они прибыли – Фриш с одним спутником в декабре, более крупная группа в начале 1944 года – в места с фантастическим пейзажем, и там, на залитой ярким солнцем, окруженной соснами столовой горе, курил свою трубку Роберт Оппенгеймер; его коротко остриженную на военный манер голову прикрывала шляпа «порк-пай»: «Добро пожаловать в Лос-Аламос, а вы, черт побери, кто такие?»[2221]
Они были ударным отрядом Черчилля. Вначале бомба принадлежала им не в меньшей степени, чем кому-либо другому, но их внимания требовали более насущные задачи, и теперь они стали посланцами, которые должны были помочь в ее создании и привезти ее обратно. Америка делилась бомбой с другим суверенным государством. Черчилль договорился о возобновлении сотрудничества в этой области на квебекской встрече в августе:
Мы согласны, что:
во-первых, мы никогда не будем применять это средство друг против друга.
во-вторых, мы не будем применять его против третьих сторон без согласия друг друга.
в-третьих, никто из нас не будет передавать третьим сторонам какой бы то ни было информации о трубных сплавах без обоюдного согласия[2222].
Затем приехали Нильс Бор и его сын Оге, получившие должности, соответственно, консультанта Управления трубных сплавов и младшего научного сотрудника; их жалованье платила британская сторона. Сотрудники службы безопасности Гровса встретили отца с сыном в порту, присвоили им вымышленные имена – Николас и Джеймс Бейкер – и под большим секретом отвезли их в гостиницу, где обнаружилось, что на чемоданах датского лауреата напечатано жирными черными буквами «Нильс Бор»[2223]. В Лос-Аламосе тепло встреченные Николас и Джеймс Бейкеры превратились в дядюшку Ника и Джима.
Первым делом нужно было разобраться с чертежом реактора на тяжелой воде Гейзенберга, с которым Бор уже ознакомил Гровса. В последний день 1943 года Оппенгеймер созвал совещание специалистов, чтобы установить, смогут ли они найти какую-либо новую причину полагать, что реактор можно использовать в качестве оружия. «На чертеже явно был изображен реактор, – вспоминал Бете после войны, – но, увидев его, мы решили, что эти немцы совсем спятили – они что, собираются сбросить реактор на Лондон?»[2224] Гейзенберг не задавался такой целью, но Бор хотел знать наверняка. Бете и Теллер подготовили логически последовательный отчет под названием «Взрыв неоднородного реактора на уране и тяжелой воде» (Explosion of an inhomogeneous uranium-heavy water pile)[2225]. Его вывод гласил, что такой взрыв «приведет к высвобождению энергии, вероятно, меньшей и гарантированно не большей, чем энергия, получаемая при взрыве равной массы ТНТ».
Если физики поняли из чертежа Гейзенберга хоть что-нибудь, они должны были понять, что немцы сильно отстали; на нем были изображены урановые листы, а не стержни – в течение некоторого времени Гейзенберг продолжал цепляться за эту конструкцию, хотя его коллеги уже доказывали преимущества трехмерной решетки. Сэмюэл Гаудсмит, переехавший в Америку голландский физик, которому вскоре предстояло возглавить разведывательную операцию Манхэттенского проекта на линии фронта в Германии, вспоминает более изощренный вывод: «Как мы думали в то время, это означало лишь, что им удалось утаить свои истинные намерения даже от такого умудренного ученого, как Бор»[2226].
Оппенгеймер оценил благотворное воздействие присутствия Бора. «Бор в Лос-Аламосе был прекрасен, – говорил он, выступая после войны перед учеными. – Его очень живо интересовали технические аспекты… Но главная его функция, я думаю, почти для всех нас была не технической»[2227]. В этом месте два текста его послевоенной лекции расходятся; оба варианта иллюстрируют воспоминания Оппенгеймера о его настроении в 1944 году. В неотредактированном конспекте выступления он говорит, что благодаря Бору «предприятие, выглядевшее столь мрачным, стало казаться обнадеживающим»[2228]. После редактуры эта фраза изменилась: «Благодаря ему это предприятие стало казаться обнадеживающим, когда у многих возникали дурные предчувствия»[2229].
Оппенгеймеру – и даже самому Бору – было трудно объяснить, как Бор этого добился. В своей лекции Оппенгеймер дает набросок возможного объяснения:
Бор презрительно говорил о Гитлере, который попытался поработить всю Европу на целое тысячелетие при помощи нескольких сотен танков и самолетов. Он сказал, что ничего подобного никогда больше не случится; сам он горячо надеялся, что все закончится хорошо и что в этом сыграют важную роль та объективность и та готовность к сотрудничеству, которые он встречал в среде ученых. Всем нам очень хотелось верить во все это[2230].
Ключевая фраза здесь – «Он сказал, что ничего подобного никогда больше не случится»; эмигрировавший из Австрии теоретик Виктор Вайскопф вспоминает еще один важный аспект:
То, над чем мы работали в Лос-Аламосе, было, возможно, самой неоднозначной, самой проблематичной вещью, с которой только может столкнуться ученый. В это время физика, наша любимая наука, была вытащена в самую жестокую сферу реальности, и нам приходилось жить в этом положении. Я бы сказал, что мы – по крайней мере, по большей части – были молоды и довольно неопытны по части человеческого существования. Но посреди всего этого в Лос-Аламосе внезапно появился Бор.
Именно тогда мы впервые ощутили, что во всех этих ужасных вещах есть какой-то смысл, потому что Бор сразу же включился не только в нашу работу, но и в наши разговоры. Каждая великая и глубокая проблема содержит в себе свое собственное решение… Об этом мы узнали от него[2231].
«Им не нужна была моя помощь, чтобы сделать атомную бомбу»[2232], – впоследствии говорил Бор другу. Он был там с другой целью. Он оставил жену, детей и работу и в одиночку уехал в Америку по той же причине, по которой он спешил в мрачные дни в Стокгольм, на встречу с королем: свидетельствовать, прояснять, добиваться изменений, наконец, спасать. Его откровением – которое, по словам Оппенгеймера, было не менее важно, чем откровение, пришедшее к нему, когда он узнал об открытии ядра Резерфордом, – было видение дополнительности бомбы[2233]. И в Лондоне, и в Лос-Аламосе Бор осознавал ее революционные последствия. Теперь он намеревался поделиться своим откровением с главами государств, которые могли воплотить его в практические действия: прежде всего с Франклином Рузвельтом и Уинстоном Черчиллем.
В декабре, еще до первой поездки в Лос-Аламос, на небольшом приеме в датском посольстве в Вашингтоне, где они с Оге жили, когда приезжали в этот город, Бор возобновил знакомство с членом Верховного суда Феликсом Франкфуртером. Судья, невысокий, энергичный, живой еврей родом из Вены, сионист и агностик, пылкий патриот, был близким другом Франклина Рузвельта и одним из давних советников президента. Бор познакомился с ним в Англии в 1933 году, в связи со своей работой по помощи ученым-беженцам; когда Бор приезжал в Вашингтон в 1939 году, в котором Франкфуртер стал членом Верховного суда, между ними возникли, по словам Франкфуртера, «теплые дружеские отношения»[2234]. На декабрьском приеме у них не было возможности поговорить с глазу на глаз, но, уходя, Франкфуртер предложил Бору пообедать с ним в Верховном суде. Он уже понимал, что происходит нечто важное.