Куда делась осознанная Бором идея, что бомба – источник ужаса, но именно по этой причине и источник надежды, средство единения народов перед общим для всех страхом угрожающего ядерного противостояния? Задача не сводилась к организации обмена информацией для улучшения этической позиции Америки; задачей было заставить государственных деятелей вступить в переговоры о выходе из того обоюдно опасного положения, которое создаст в противном случае новое оружие. Открытость неизбежно должна была появиться вследствие таких переговоров, стать гарантией безопасности; в реальном мире, пронизанном секретностью и подозрениями, было бы нереалистично полагать, что она может предшествовать им. В 1963 году, когда Оппенгеймер выступал с лекцией о Боре, он достаточно хорошо сознавал фундаментальную слабость своего тезиса:
И Буш, и Комптон, и Конант ясно видели, что единственное будущее, в которое можно смотреть с надеждой, подразумевает международный контроль над всей этой технологией. Понимал это и Стимсон; он понимал, что это означает чрезвычайно сильные перемены в человеческой жизни; понимал он также и то, что центральной проблемой на тот момент были наши отношения с Россией… Но были и отличия: Бор выступал за действия, за своевременные и ответственные действия. Он сознавал, что эти действия должны совершаться теми, кто обладает полномочиями брать и выполнять обязательства. Он хотел изменить всю систему, в которой возникает эта проблема, причем настолько рано, чтобы это изменило и проблему. Он верил в государственных мужей; он использовал это слово снова и снова; к комитетам он не питал особой любви. Временный комитет был комитетом, что он и доказал, учредив еще один комитет – Научную коллегию[2621].
Никто не вправе осуждать этих людей, пытавшихся разобраться с будущим, которое лишь с трудом мог вообразить даже такой гениальный разум, какой был у Бора. Но если у Роберта Оппенгеймера когда-либо и был случай представить идеи Бора тем, кто обладал полномочиями брать и выполнять обязательства, то этот случай представился именно этим утром. Он не высказал простые и суровые истины датчанина. Вместо этого он говорил от имени Бора, как Аарон – от имени Моисея. А самого Бора, хотя он ждал неподалеку, в Вашингтоне, не пригласили в эту «Звездную палату», собравшуюся в зале с темными панелями на стенах.
Даже Стимсону утверждения Оппенгеймера показались ошибочными. Он немедленно спросил, «каким будет в такой программе международного контроля в сочетании со свободой науки положение демократических правительств по сравнению с тоталитарными режимами» – как будто в новом, открытом мире, ни демократические, ни тоталитарные страны никак не изменятся; это непонимание было порождено непониманием Оппенгеймера. И породило новое непонимание: «Министр сказал… что, по его личному мнению, демократические страны совсем не плохо перенесли эту войну. Д-р Буш энергично поддержал эту точку зрения». Затем Буш, сам того не зная, описал локальный вариант того, чем мог стать открытый мир Бора: «Он сказал, что наше огромное преимущество в большой степени порождено нашей системой командной работы и свободного обмена информацией». И тут же вернулся к расширенному статус-кво по Стимсону: «Однако он выразил некоторые сомнения в нашей способности постоянно сохранять свое преимущество, если нам придется передать все результаты своих исследований русским в условиях свободной конкуренции и без получения чего-либо равноценного взамен».
Разговор становился все более странным, а Бирнс сидел среди его участников, пытаясь представить себе оружие, эквивалентное 100 миллионам тонн ТНТ, пытаясь представить себе, что́ означало бы владение таким оружием, и слушая всех этих высокообразованных людей, почти исключительно принадлежащих к элите Восточного побережья США, окончивших Гарвард и МТИ, Принстон и Йель, которые, как ему казалось, беззаботно предлагали отдать секрет изготовления такого оружия.
Стимсон уехал в Белый дом на какую-то церемонию, и разговор зашел о России, в которой Бирнс видел надвигающуюся жестокую силу, уничтожавшую в этот момент Польшу. Оппенгеймер снова взял слово:
Д-р Оппенгеймер отметил, что Россия всегда весьма благосклонно относилась к науке, и предположил, что мы можем затронуть эту тему в контактах с нею осторожным образом и в самых общих терминах, не раскрывая никаких подробностей нашей работы. Он считает, что мы могли бы сказать, что в этот проект вложены большие силы на уровне всей страны, и выразить надежду на сотрудничество с ними в этой области. Он убежден, что нам не следует строить безосновательные предположения относительно позиции России по этой теме.
В этом вопросе Оппенгеймер нашел поддержку у Джорджа Маршалла, который «пространно говорил об истории обвинений и встречных обвинений, типичных для наших отношений с русскими, отмечая, что такие утверждения по большей части оказываются голословными». По мнению Маршалла, то, что Россия считается несклонной к сотрудничеству, «было вызвано необходимостью поддержания безопасности». Он полагал, что для начала нужно образовать «объединение держав сходного мировоззрения, что заставит Россию примкнуть к нему уже из-за одной силы такой коалиции». Такое давление действовало во времена пороха, теперь уже почти отошедшие в прошлое, но становилось бессильно во времена атомной бомбы. Как было видно из оценок Оппенгеймера, ее мощь должна была быть достаточной, чтобы позволить одной стране противостоять всему миру.
Вероятно, главной неожиданностью этого утра стало предложение Маршалла раскрыть карты перед Москвой: «Он поднял вопрос о возможности и желательности приглашения двух видных русских ученых на испытания [“Тринити”]». Гровс, наверное, вздрогнул; после многих лет секретности, после тысяч изнурительных человеко-часов обеспечения безопасности это казалось сдачей позиций, достойной самого Бора.
С Бирнса было довольно. Он сидел за спиной Франклина Рузвельта в Ялте, делая заметки о переговорах. По всем параметрам, кроме чисто формальных, он занимал самое высокое положение из всех, даже выше, чем Генри Стимсон. Он твердо заявил о своей позиции, и умудренные опытом комитетчики легко пошли на попятную:
М-р Бирнс выразил опасение, что в случае предоставления русским информации, даже в общих терминах, Сталин потребует вовлечения в сотрудничество. Он считает, что это особенно вероятно с учетом наших обязательств и обещаний относительно сотрудничества с Британией. В связи с этим д-р Буш отметил, что чертежей наших заводов нет даже у британцев. М-р Бирнс высказал мнение, с которым в целом согласились все присутствующие, что наиболее желательным образом действий было бы как можно более быстро и интенсивно продолжать производство и исследования, чтобы обеспечить сохранение нашего преимущества, в то же время прилагая все усилия к улучшению наших политических отношений с Россией.
Когда вернулся Стимсон, Комптон пересказал ему суть того важного разговора, который военный министр пропустил – «необходимость сохранения нашего преимущества с одновременной работой над достижением адекватных политических соглашений». После этого Маршалл ушел по служебным делам, а остальные члены комитета отправились на обед.
В столовой Пентагона они расселись за соседними столами. Их комитет был гражданским; отдельные разговоры за обедом возвращались к одному и тому же вопросу, который лишь кратко упоминался на утреннем заседании и не обсуждался подробно: нет ли какого-нибудь средства пронести чашу сию мимо них? Обязательно ли сбрасывать «Малыша» на японцев так неожиданно? Нельзя ли предупредить упорного неприятеля заранее или устроить демонстрационный взрыв?[2622]
Стимсон, оказавшийся в центре одной из бесед (в центре другой был Бирнс), возможно, говорил о своем негодовании по поводу массового уничтожения гражданского населения и своего соучастия в нем. Оппенгеймер вспоминает, что он высказался в этом смысле где-то в течение дня, а неформальные разговоры велись только за обедом:
[Стимсон подчеркнул] ужасный недостаток совести и сочувствия, порожденный войной… беспечность, безразличие и молчание, которыми мы встречали массированные бомбардировки в Европе и, прежде всего, в Японии. Он был не в восторге от бомбежек Гамбурга, Дрездена, Токио… Полковник Стимсон считал, что мы деградировали до предела; что для исправления этого ущерба потребуется новая жизнь, новое дыхание[2623].
Единственным зарегистрированным ответом на покаяние Стимсона остается восхищение Оппенгеймера, но известны несколько ответов на вопрос о предупреждении японцев или демонстрации атомной бомбы. Оппенгеймер не мог придумать достаточно убедительной демонстрации:
Вы можете спросить себя, мог ли гигантский ядерный фейерверк, взорванный на огромной высоте и не причинивший большого вреда, повлиять на японское правительство, такое, каким оно тогда было, расколотое на партию мира и партию войны, – и ваш ответ будет ничем не хуже моего. Я не знаю[2624].
Поскольку будущий государственный секретарь обладал полномочиями брать и выполнять обязательства, важно знать ответ, который давал на этот вопрос Бирнс. В мемуарах, написанных в 1947 году, он вспоминает несколько таких ответов:
Мы опасались, что, если японцам сказать, что бомба будет применена в определенном месте, они могут свезти в этот район наших ребят, бывших у них в плену. Кроме того, эксперты предупредили нас, что статические испытания, которые должны были быть проведены в Нью-Мексико, даже в случае их успеха не давали полной гарантии, что бомба взорвется при сбросе с самолета. Если бы мы предупредили японцев о новом, чрезвычайно разрушительном оружии, надеясь запугать их, а потом бомба не взорвалась бы, то мы бы, конечно, только сыграли на руку японским милитаристам. После этого японцы, вероятно, не поверили бы никаким заявлениям, которыми мы пытались бы убедить их капитулировать