Создание атомной бомбы — страница 39 из 251

Он пытался писать стихи и рассказы. Его студенческие письма – это скорее письма литератора, чем ученого. Он и в дальнейшем сохранил свои литературные навыки, и они верно ему служили, но приобрел он их прежде всего в надежде, что они смогут открыть ему путь к самопознанию. В то же время он надеялся, что литературные занятия помогут ему стать более человечным. Он прочитал только что вышедшую «Бесплодную землю»[532], узнал в ней свою собственную «мировую скорбь» и стал искать сурового утешения в индуистской философии. Он превзошел трехтомные «Принципы математики»[533] Бертрана Рассела и Альфреда Норта Уайтхеда, обсуждая прочитанное с самим недавно приехавшим Уайтхедом – он был единственным студентом, не испугавшимся его семинара, – и гордился этим достижением до конца жизни. Важнее всего было то, что он открыл для себя физику, лежащую в основе химии, так же как раньше он обнаружил кристаллы, четко проявляющиеся в сложившейся веками путанице камней: «Мне открылось, что то, что мне нравится в химии, очень близко к физике; разумеется, когда изучаешь физическую химию и начинаешь встречать идеи, касающиеся термодинамической и статистической механики, о них хочется узнать побольше… Мне это казалось очень странной картиной – я никогда не изучал элементарного курса физики»[534].

Он работал в лаборатории Перси Бриджмена, ставшего много лет спустя нобелевским лауреатом; «у этого человека, – говорит Оппенгеймер, – хотелось учиться»[535]. Он многое узнал о физике, но знания эти были беспорядочными. Он получил диплом химика и безрассудно предположил, что Резерфорд с радостью примет его в Кембридж, куда тот вернулся из Манчестера в 1919 году, чтобы сменить стареющего Дж. Дж. Томсона на посту директора Кавендишской лаборатории. «Однако Резерфорду я был не нужен, – впоследствии рассказывал Оппенгеймер историку. – Он был невысокого мнения о Бриджмене, а моя квалификация выглядела странно и не внушала особого доверия – особенно человеку вроде Резерфорда с его здравым смыслом… Не знаю даже, почему я уехал из Гарварда, но у меня было ощущение, что [Кембридж] ближе к центру событий»[536]. Рекомендательное письмо Бриджмена, хоть и благожелательно составленное, тоже не помогло убедить Резерфорда. Гарвардский физик писал, что Оппенгеймер обладает «совершенно чудесной способностью к освоению нового» и «часто проявлял в своих решениях высокую степень оригинальности подходов и высокие математические способности». Однако «его слабая сторона связана с экспериментальной работой. Он обладает скорее аналитическим, нежели физическим, складом ума, и, работая в лаборатории, не чувствует себя в своей тарелке». Бриджмен честно написал, что считает Опенгеймера «своего рода лотереей». С другой стороны, «если у него будет получаться хоть что-нибудь, я полагаю, что он добьется огромных успехов»[537]. Проведя еще одно целебное лето в Нью-Мексико с Полом Хорганом и старыми знакомыми по лету 1921 года, Оппенгеймер отправился в Кембридж, чтобы каким бы то ни было способом взять штурмом центр событий.

Дж. Дж. Томсон еще работал в Кембридже и взял Оппенгеймера к себе. «Мне тут приходится довольно нелегко, – писал Оппенгеймер в Оксфорд Фрэнсису Фергюссону 1 ноября. – Работать в лаборатории ужасно скучно, и эта работа получается у меня настолько плохо, что я не могу ощутить, что чему-нибудь учусь… Лекции отвратительны». Однако он считал, что «если бы в Гарварде использовались здешние академические стандарты, там уже назавтра не осталось бы ни одного человека»[538]. Он работал в углу большой подвальной комнаты в Кавендишской лаборатории (ее называли «Гаражом»); в другом углу работал Томсон. Оппенгеймер бился над изготовлением тонких бериллиевых пленок для эксперимента, который он, по-видимому, так и не довел до конца: впоследствии эти пленки использовал Джеймс Чедвик, переехавший из Манчестера и бывший теперь заместителем Резерфорда по исследовательской части. «Вся эта работа в лаборатории была, честно говоря, притворством, – вспоминал Оппенгеймер, – но благодаря ей я попал в лабораторию, в которой слышал разговоры и многое узнал о том, что кого интересовало»[539].

Послевоенная работа над квантовой теорией тогда только начиналась. Она чрезвычайно заинтересовала Оппенгеймера. Он хотел в ней участвовать. Он боялся опоздать. До сих пор любое учение давалось ему легко. В Кембридже он зашел в тупик.

Этот тупик был не в меньшей, если не в большей степени эмоциональным, нежели интеллектуальным. «Уныние маленького мальчика, с которым никто не хочет играть»[540] – так описывал он это состояние три года спустя, уже преодолев его. Он столкнулся с тем же молчаливым обращением со стороны британцев, что и Нильс Бор, но у него не было дорого доставшейся Бору уверенности в себе. Герберт Смит чувствовал приближение катастрофы. «Как дела у Роберта? – писал он Фергюссону. – Кажется ли ему холодная Англия таким же социальным и климатическим адом, каким она казалась Вам? Или же его радует ее экзотика? Мне, к слову, кажется, что возможность знакомить его с людьми следует использовать скорее с большой осторожностью, чем с царственной расточительностью. Вполне вероятно, что и то, что Вы оказались там на [два года] раньше, и Ваша социальная приспособляемость могут привести его в отчаяние. И я боюсь, что тогда он не вцепится Вам в горло… а просто перестанет считать, что его жизнь стоит того, чтобы ее продолжать»[541]. В декабре Оппенгеймер написал Смиту, что он не работает над «созданием себе подходящей карьеры… На самом деле я занят гораздо более трудным делом превращения себя в нечто, подходящее для карьеры»[542]. В действительности все было еще хуже. Как он говорил впоследствии, он был «готов прикончить самого себя. Это стремление было хроническим»[543]. На Рождество, встретившись в Париже с Фергюссоном, он жаловался ему на безнадежность лабораторной работы и отчаяние в любовной жизни. Затем, в противоположность предсказанию Смита, он действительно вцепился Фергюссону в горло и попытался его задушить. Фергюссон легко отразил это нападение. Вернувшись в Кембридж, Оппенгеймер попытался объясниться в письме. Он писал, что посылает Фергюссону «шумное» стихотворение. «Как и в Париже, я не упоминал, возможно, самого интересного, ужасной истины о превосходстве; но, как Вы знаете, именно эта истина в сочетании с моей неспособностью спаять вместе две медные проволоки, вероятно, и доводит меня до безумия»[544].

Ужасная истина о превосходстве больше не ускользала от него. Приближаясь к точке психологического кризиса, он в то же время прилагал все усилия, чтобы охватить как можно больше, глубоко понимая, что его разум должен помочь ему справиться. Он «проделывал огромную работу, – говорил один из его друзей, – размышлял, читал, обсуждал, но при этом в нем было ясно заметно огромное внутреннее беспокойство и тревога»[545]. Важную перемену принесло произошедшее в этом же году знакомство с Бором. «Когда Резерфорд представил меня Бору, тот спросил, над чем я работаю. Я рассказал ему, и он спросил: “И как у вас дела?” Я ответил: “Мне приходится трудно”. Он сказал: “Это трудности математические или физические?” Я сказал: “Не знаю”. Он сказал: “Это плохо”»[546]. Но что-то в Боре – по меньшей мере его отеческая теплота, то, что Ч. П. Сноу называл его простой и подлинной добротой, его лишенная приторности «приятность»[547] – помогло Оппенгеймеру принять решение: «В этот момент я совершенно забыл о бериллии и пленках и решил попытаться стать физиком-теоретиком»[548].

Не вполне ясно, ускорило ли наступление кризиса это решение или помогло с ним справиться. В Кембридже Оппенгеймер ходил к психиатру. Кто-то написал о его проблемах его родителям, и они поспешили приехать – так же, как много лет назад они приехали в лагерь «Кёниг». Они заставили сына сменить психиатра. Нового специалиста он нашел на Харли-стрит[549] в Лондоне. После нескольких сеансов тот диагностировал «раннее слабоумие» – этим термином раньше называли шизофрению. Это заболевание характеризуется возникновением в раннем возрасте, нарушениями мыслительного процесса, странными действиями, склонностью пациента жить в своем внутреннем мире, неспособностью поддерживать нормальные межличностные отношения и чрезвычайно неблагоприятным прогнозом. Учитывая неопределенность симптоматики, а также интеллектуальное ослепление и глубокое душевное смятение Оппенгеймера, ошибку психиатра достаточно легко понять. Однажды Фергюссон встретил Оппенгеймера на Харли-стрит и спросил его, как прошла встреча с психиатром. «Он сказал… что этот тип слишком глуп, чтобы разобраться в том, что с ним происходит, и что сам он знает о своих проблемах больше, чем [доктор], – и, вероятно, так оно и было»[550].

Разрешение кризиса началось еще до посещений Харли-стрит, весной, во время десятидневной поездки на Корсику с двумя американскими друзьями. Что именно случилось там с Оппенгеймером, остается загадкой, но загадка эта была для него так важна, что он особо подчеркивал ее – в завораживающем и неполном рассказе – в беседе с одним из самых сочувственных своих биографов, Ньюэлом Фарр Дэвисом. Корсика, писал Оппенгеймер своему брату Фрэнку вскоре после поездки, была «отличным местом со всеми достоинствами, от вина до ледников и от лангустов до бригантин»