Создание атомной бомбы — страница 53 из 251

«воплощением идеального экспериментатора»[720]. Неизвестный иллюстратор изобразил его в тексте пьесы держащим на кончике пальца непомерно увеличенный нейтрон.



В Копенгагене, как и до этого в Кембридже, Чедвик рассказывает о своем открытии кратко и содержательно:

Вот является Нейтрон,

Обладает массой он,

А заряда не нашли,

Ты согласен, Паули?[721]

Паули выступает вперед и дает свое мефистофельское благословение:


Все то, что опыт подтверждает, —

Пусть нет теории к тому, —

Бесспорной истиной бывает,

Усладой сердцу и уму…[722]

После чего появляется танцующий хор паясничающих, веселых физиков, блестящих молодых сотрудников Бора, которые поют под занавес:

Прежде – мечтание,

Нынче – реальность.

О прилежание

И доскональность!

Всяк гениальности

Славу поет,

С Вечной Нейтральностью

Смело вперед![723]

Для многих из них это время стало последним мирным периодом на много лет вперед.

7Исход

«Антисемитизм здесь силен, а политическая реакция в полном разгаре»[724][725], – писал Альберт Эйнштейн Паулю Эренфесту из Берлина в декабре 1919 года. В то же время, когда было написано это письмо, Эйнштейна открыла пресса, и с этого начались годы его всемирной славы. «Впрочем, еженедельная Berliner Illustrirte Zeitung 14 декабря поместила фотографию Эйнштейна на первой полосе с заголовком: “Альберт Эйнштейн – новый гигант мировой истории; его исследования, приведшие к полному перевороту в наших представлениях о природе, можно сравнить с открытиями Коперника, Кеплера и Ньютона”»[726]. За него немедленно взялись фашисты и антисемиты.

Эйнштейн, которому было тогда сорок три года, уже занимал почетное место в рядах физиков-теоретиков. Начиная с 1910 года его номинировали на Нобелевскую премию каждый год, кроме двух, и после 1917 года число сторонников его кандидатуры постоянно росло[727]. В 1919 году не склонный к преувеличениям Макс Планк писал Нобелевскому комитету, что Эйнштейн «первым шагнул дальше Ньютона»[728]. Он мог бы получить эту награду и до 1922 года (в котором с запозданием вручалась премия за 1921-й: лауреатом 1922 года был Бор), если бы теория относительности была не столь парадоксальным откровением.

Внешне Эйнштейн еще не обрел того образа веселого, доброго корифея, который был у него позже в Америке. Его усы все еще были темными, а густые черные волосы только начинали седеть. Ч. П. Сноу отмечал, что у него было «массивное, очень мускулистое тело»[729]. Друзьям родившегося в Швабии физика его громкий смех казался мальчишеским; недруги считали его грубым. Сноу подозревал в нем «сильную чувственность», причем предполагал, что сам Эйнштейн считал свою чувственность «бременем, от которого его личности следовало избавиться». Не научился он еще и, говоря словами психоаналитика Эрика Эриксона, «смотреть в камеру, будто бы глядя в глаза тем, кто увидит это изображение в будущем»[730]. За предыдущий год Эйнштейн боролся с язвой желудка и желтухой и пережил мучительный развод; он потерял и отчасти снова набрал почти тридцать килограммов; его мать умирала от рака: по его выразительному лицу было заметно, насколько он изнурен. Молодой польский физик Леопольд Инфельд, постучавшийся однажды в его дверь в послевоенном Берлине, чтобы попросить у него рекомендательное письмо, нашел его «одетым в визитку и полосатые брюки, на которых недоставало одной важной пуговицы». Инфельд знал, как выглядит Эйнштейн, по журналам и кинохроникам. «Но никакое изображение не могло передать того блеска, которым светились его глаза»[731]. Глаза у него были большие, темно-карие, и этот робкий посетитель был лишь одним из тех, кого их честность и теплота утешила в эти холодные дни, – к числу таких людей относился и Лео Сцилард.

Непосредственным поводом для всемирной известности стало солнечное затмение. 25 ноября 1915 года Эйнштейн представил в Прусскую академию наук в Берлине статью под названием «Уравнения гравитационного поля», в которой, как он радостно отмечал, «наконец, завершено построение общей теории относительности как логической схемы»[732][733]. Эта статья стала первой завершенной формулировкой его общей теории. Она поддавалась проверке. Она объясняла загадочные аномалии орбиты Меркурия – подтверждение именно этого предсказания оставило у Эйнштейна ощущение, что в нем что-то оборвалось. Общая теория предсказывала также, что свет звезд, проходящий вблизи массивного тела – такого, как Солнце, – должен отклоняться на угол, вдвое больший, чем предсказывала ньютоновская физика. Первая мировая война задержала измерения предсказанной Эйнштейном величины. Полное солнечное затмение (при котором Луна перекрывает слепящее сияние Солнца, что позволяет увидеть находящиеся за ним звезды), ожидавшееся 29 мая 1919 года, давало первую после войны возможность для таких измерений. Их провели не немцы, а британцы. Кембриджский астроном Артур Стэнли Ливингстон возглавил экспедицию на остров Принсипи у западного берега Африки; Гринвичская обсерватория отправила еще одну экспедицию в город Собрал, расположенный недалеко от северного побережья Бразилии. 6 ноября в лондонском Берлингтон-хаусе[734], под портретом Ньютона, состоялось совместное заседание Королевского общества и Королевского астрономического общества, подтвердившее поразительные результаты измерений: верным оказалось значение, полученное Эйнштейном, а не Ньютоном[735]. «Это одно из величайших достижений в истории человеческой мысли, – сказал собравшимся корифеям Дж. Дж. Томсон. – Речь идет об открытии не изолированного острова, а целого континента новых научных идей»[736].

Это была новость, достойная внимания прессы. Заголовок передовицы Times объявил о революции в науке, и вести о ней распространились по всему миру. Начиная с этого дня Эйнштейн стал знаменитостью.

Немецких шовинистов – в том числе придерживавшихся правых взглядов студентов и некоторых физиков, – бесило, что внимание всего мира оказалось привлечено к еврею, который во время самой кровавой из националистических войн объявил себя пацифистом, а теперь выступал за интернационализм. Когда Эйнштейн собирался прочитать в самой большой аудитории Берлинского университета серию публичных лекций – той зимой лекции по теории относительности читали все, – студенты стали жаловаться на расходы на уголь и электричество. Председатель студенческого союза предложил Эйнштейну снять другое помещение. Он не обратил внимания на это оскорбление и выступал в университете, как и было запланировано, но по меньшей мере одна из его лекций, в феврале, была сорвана.

В следующем августе он столкнулся с более серьезным противодействием со стороны организации, называвшей себя «Объединением немецких естествоиспытателей за сохранение чистой науки», – не было известно ни кто ею руководит, ни откуда берется ее обильное финансирование. Популярность относительности и слава Эйнштейна вызвали приступ мстительного антисемитизма у нобелевского лауреата 1905 года Филиппа Ленарда; его поддержка придала респектабельности комитету, называвшему теорию относительности еврейским извращением, а самого Эйнштейна – вульгарным карьеристом. 20 августа эта организация провела в Берлинской филармонии публичное собрание, на которое пришла масса народу. Эйнштейн тоже пошел послушать – один из ораторов, как вспоминает Леопольд Инфельд, «назвал шумиху вокруг теории относительности враждебной германскому духу» – и реагировал на звучавшие там безумные речи уничижительным смехом и саркастическими аплодисментами.

Тем не менее такие нападки Эйнштейна задевали. Он ошибочно полагал, что им сочувствует большинство его немецких коллег[737], и поспешно выступил с совершенно нехарактерным для него ответным заявлением. Оно появилось в газете Berliner Tageblatt через три дня после собрания в филармонии. «Мой ответ. По поводу антирелятивистского акционерного общества» шокировал его друзей, но в нем были проницательно выявлены более важные проблемы, лежавшие в основе нападок комитета. «…у меня имеются все основания считать, что в основе этой затеи лежит отнюдь не стремление к истине», – писал Эйнштейн. И далее, в скобках, не расшифровывая того, что именно он подразумевал: («Будь я по национальности немцем со свастикой или без нее, а не евреем со свободными, интернациональными взглядами, то…»)[738][739] Месяцем позже он снова обрел чувство юмора; он просил Макса Борна не судить его слишком строго: «Все мы время от времени приносим жертвы на алтарь глупости… что я и сделал, написав эту статью»[740][741]. Но перед этим он всерьез задумался об отъезде из Германии.