Весь следующий день Фриш «в состоянии легкого замешательства»[1180] повторял свой эксперимент для всех, кто желал на него посмотреть. Одним из посетителей подвала в это утро был Уильям Арнольд, черноволосый и голубоглазый американский биолог ирландского происхождения, который работал у Дьёрдя де Хевеши на стипендию Фонда Рокфеллера. Арнольду было тридцать четыре года – столько же, сколько и Фришу, – и он приехал из Морской лаборатории Хопкинса в калифорнийском городе Пасифик-Гроув. В сентябре предыдущего года он приплыл в Европу из Сан-Франциско вместе с женой и маленькой дочерью. Он мог бы обучаться технике работы с радиоизотопами и в Беркли, но тогда ему не удалось бы пожить в Копенгагене и поучиться у де Хевеши – а также не удалось бы по капризу истории стать автором нового термина. Фриш показал американцу свой эксперимент и обратил его внимание на импульсы на осциллографе. «По размеру пиков, – вспоминает Арнольд, – было ясно, что они соответствуют энергиям порядка 100–200 МэВ; они были гораздо выше, чем пики от альфа-частиц [из естественного фона урана]».
Позже в тот же день Фриш отыскал меня и сказал: «Вы работаете в микробиологической лаборатории. Как вы называете процесс, в котором одна бактерия превращается в две?» Я ответил: «Простым делением». Он спросил, можно ли его назвать «делением» без прилагательного, и я сказал, что можно[1181].
Фриш, умелый рисовальщик, способный к визуализации, которая была недоступна его тетке, мысленно преобразил жидкую каплю в делящуюся живую клетку[1182]. Так название процесса умножения жизни стало названием и бурного процесса разрушения. «Я написал матери, – говорит Фриш, – что чувствую себя, как человек, поймавший слона за хвост»[1183].
В выходные тетка с племянником снова разговаривали по телефону, готовя не одну, а сразу две статьи для Nature[1184]: они одновременно объясняли реакцию и давали отчет о подтверждающем эксперименте Фриша. В обеих статьях – «Расщепление урана нейтронами: новый тип ядерной реакции» и «Физические данные о разделении тяжелых ядер под влиянием нейтронной бомбардировки» – использовался новый термин «деление». Фриш закончил обе статьи вечером понедельника 16 января и на следующее утро отослал их авиапочтой в Лондон[1185]. Поскольку они с Бором уже обсуждали теоретическую статью, а эксперимент лишь подтверждал открытие Гана и Штрассмана, он не спешил сообщить обо всем этом Бору.
Бор отплыл на шведско-американском лайнере «Дроттнингхольм» вместе со своим сыном Эриком и бельгийским теоретиком Леоном Розенфельдом. «Когда мы садились на корабль, – вспоминает Розенфельд, – Бор сказал мне, что Фриш только что передал ему записку, в которой были изложены выводы, сделанные им и Лизой Мейтнер; нам следует “попытаться понять ее”». Это означало, что путешествие будет рабочим; в каюте Бора тут же поставили меловую доску. В это время года в Северной Атлантике сильно штормит; от этого он был «очень несчастен, все время на грани морской болезни»[1186], но работе это почти не мешало. Первый вопрос, на который он хотел найти ответ, был о том, почему, если бомбардируемое ядро колеблется более или менее случайным образом, оно, по-видимому, предпочитает разделяться на две части, а не на какое-нибудь другое их число. Бор был удовлетворен, когда увидел, что в связи с нестабильностью самых тяжелых ядер им требуется для разделения не больше энергии, чем для испускания единичной частицы. Речь шла о вероятностях, и образование двух фрагментов было значительно более вероятным, чем распад на множество осколков.
Семейство Ферми прибыло в Нью-Йорк 2 января; Лаура остро чувствовала себя чужой на новом месте, а Энрико провозгласил со своей обычной шутливой торжественностью: «Вот мы и основали американскую ветвь рода Ферми»[1187]. Они временно остановились в гостинице «Кингз Краун» напротив Колумбийского университета; в ней же жил и Сцилард. Джордж Пеграм, высокий, вежливый виргинец, бывший в Колумбийском университете главой физического факультета и директором аспирантуры, встретил Ферми, когда они сходили с борта «Франконии»; теперь, в свою очередь, они встречали в порту Бора. На заполненном народом пирсе Западной 57-й улицы к ним присоединился американский теоретик Джон Арчибальд Уилер, которому было тогда двадцать девять лет; он работал с Бором в Копенгагене в середине 30-х годов и впоследствии снова сотрудничал с ним в Принстоне. Закончив свои обычные занятия, назначенные на утро понедельника, он приехал туда на дневном поезде.
«Дроттнингхольм» пришвартовался 16 января в час дня, и Лаура Ферми увидела на верхней палубе Бора, который вглядывался в толпу встречающих, опираясь на леерное ограждение. При встрече он показался ей изможденным: «За это недолгое время профессор Бор заметно постарел. Уже несколько месяцев его чрезвычайно угнетала политическая обстановка в Европе, и эта тревога отражалась на его облике. Он ходил сгорбленный, как будто бы нес на своих плечах тяжелую ношу. Его беспокойный, неуверенный взгляд скользил по нашим лицам, ни на ком не останавливаясь»[1188][1189]. Бор, несомненно, беспокоился о Европе. Кроме того, его мучила морская болезнь.
У него были в Нью-Йорке дела; он и Эрик остались с Ферми. Уилер повез Леона Розенфельда в Принстон. Верный обещанию, данному Фришу, Бор не упоминал об открытии Гана и Штрассмана и его интерпретации Фриша и Мейтнер ни Ферми, ни Уилеру, но он не рассказал о своем обещании Розенфельду. Розенфельд считал, что Фриш и Мейтнер уже отослали в печать статью, которая закрепит приоритет их интерпретации[1190]. Он пересказал Уилеру то, что сообщил ему Бор. «В те дни, – вспоминает Уилер, – я организовывал проходившие в понедельник вечером заседания журнального клуба, – еженедельные собрания принстонских физиков, на которых они обсуждали появившиеся в физических журналах сообщения о последних исследованиях, чтобы оставаться в курсе развития науки. – Обычно на них делались доклады по трем темам, а тут, как я услышал от Розенфельда в поезде, речь явно шла о сенсации»[1191]. Америка впервые услышала о расщеплении ядра урана – слово «деление» еще не пересекло Атлантику – на заседании журнального клуба физического факультета Принстона морозным вечером понедельника 16 января 1939 года. «То действие, которое мой доклад произвел на американских физиков, – печально говорит Розенфельд, – было более эффектным, чем само явление деления ядра. Они так и ринулись рассказывать об этой новости направо и налево»[1192].
На следующий день Бор приехал в Принстон, чтобы приступить к работе, и Розенфельд мимоходом упомянул в разговоре с ним о своем выступлении в журнальном клубе. «Я перепугался, – писал вечером Бор жене, – так как обещал Фришу, что дождусь, пока статья Гана появится в печати, а его статья будет отослана»[1193]. Речь шла скорее о вопросе чести, чем о реальных последствиях, хотя для Бора и этого было бы достаточно, чтобы заставить его мучиться угрызениями совести. К тому же Мейтнер и Фриш были в изгнании, и такое блистательное свершение очень пригодилось бы им для приобретения надежной репутации на новом месте. В распоряжении Бора были результаты, которые они с Розенфельдом получили на борту «Дроттнингхольма»; в течение следующих трех дней он упорно работал над их изложением в форме письма в Nature[1194], в котором с самого начала настойчиво подчеркивался приоритет Мейтнер и Фриша. Написание статьи в семьсот слов за трое суток означало по меркам Нильса Бора невероятную спешку.
«Угадайте, где́ я узнал о [новостях, привезенных Бором], – предлагает Юджин Вигнер. – В… лазарете [Принстона]. Потому что я заболел желтухой и провел шесть недель в лазарете»[1195]. Поначалу Вигнер не прижился в Принстоне; в 1936 году «мне предложили поискать другую работу». По его мнению, в то время Принстон был «башней из слоновой кости; ни у кого там не было нормальных представлений об обычной жизни, и на меня смотрели свысока». Он стал искать другую работу и нашел ее в Висконсинском университете в Мадисоне. «Там я уже на второй день почувствовал себя как дома. Кто-то предложил мне заняться бегом, и мы стали бегать вместе и подружились. Мы разговаривали не только о самых трудных задачах, но и о повседневных событиях. Мы почти что спустились на землю». В Висконсине он познакомился с молодой американкой; вскоре они поженились. Затем она заболела:
Я пытался скрыть от нее, что у нее рак и что никакой надежды на то, что она выживет, нет. Она лежала в больнице в Мадисоне, а потом поехала к своим родителям, и я поехал с нею, но я, конечно, не хотел оставаться у ее родителей, потому что на самом деле совсем их не знал. И я ненадолго уехал в Мичиган, в Анн-Арбор, а потом вернулся и увидел ее лежащей в постели в доме родителей. И тогда она сказала мне, по сути дела, что она знает, что скоро умрет. Она сказала: «Рассказать тебе, где наши чемоданы?» То есть во время этого разговора она уже все знала. Я пытался скрыть это от нее, потому что мне казалось, что довольно молодой женщине лучше не знать, что она обречена. Разумеется, все мы обречены[1196]