К тому времени мы уже отвыкли от вида голых тел. Отчасти так было из-за ужасного холода, отчасти из-за стыда. Я не думаю, что Алси собиралась так обнажиться, но ее подталкивала скорбь. Ее взгляд сосредоточился на детеныше в руках Джохора, в чьей неподвижности теперь не было размеренного дыхания сна, но появилась одеревенелость. Ее руки дернулись в сторону зверька исступленным бессознательным движением, кричавшим: «Нет, нет, нет — я спасу тебя», а затем опустились, и девушка снова схватила себя за волосы, ее взгляд остекленел.
— Алси, — позвал ее Джохор и положил на обледеневший пол рядом с собой маленький трупик.
— Я родилась… родилась, но этого я не могу помнить, и вы знаете это, но, полагаю, я радовала всех, как этот крохотный зверек только что радовал нас, своим обаянием и своей непосредственностью. И я выросла — хотя я не помню, как, но это наверняка происходило под руководством и опекой Канопуса, поскольку это сущность нашей жизни и нашего бытия. И я узнавала себя все больше и больше, каждый день думая все чаще: «Вот она я, Алси», — и мое ощущение себя тогда находилось не столько в моем теле, хотя я и наслаждалась им, сколько где-то в другом месте… Может, в тебе, канопианец, — но тогда мы не должны этого знать, правда? Но я помню, как я, бывало, приходила в себя, маленькой девочкой, наполненной удивлением, наслаждением, чудом, точно так же, как и этот бедняга буквально мгновение назад. А затем внезапно произошло что-то еще, у меня выросла грудь и…
Какое-то время Алси сидела, уставившись перед собой, потом ее кулаки расслабились и ее руки стали опускаться, и она чуть тронула верх груди, а затем ее руки, не веря и отказываясь принять, скользнули ниже… Мы увидели ее грудную клетку, туго обтянутую желтой кожей, так что проглядывала каждая кость — но где же были ее груди? Руки девушки ползли все ниже, взгляд оставался бессознательно сосредоточенным на чем-то впереди, она отдернула еще остававшиеся одежды, и мы увидели на нижней части ее груди два кожистых мешочка, заканчивавшихся твердыми бугорками, на которых темнели коричневые складки — соски. Алси взяла эти бугорки в свои большие, все еще сильные руки, затем выпустила и стала водить руками по плечам, на которых под натянутой кожей ясно виднелись кости и суставы.
Она уже не плакала, не горевала, но на ее лице было выражение, как у человека, который отчаянно пытается принять невозможное. Перед нами предстало сморщенное от голода тело старухи, древней старухи, и ее лицо тоже было открыто нам — исхудавшее, землистого цвета, с провалившимися черными глазами. И все же в запавших глазницах было нечто уязвимое, нечто все еще свежее и молодое, и я мужественно размышлял: «Что ж, когда нас, Представителей, увезут отсюда и мы снова будем питаться, как положено, тогда Алси вновь станет юной девушкой, еще не слишком поздно, и…» Но эта мысль погрузилась в глубины моего разума, и ей там стало не очень уютно. «Нет, — решил я, — нет, это не то, не то — мне нельзя сочинять эти сказки и выдумки, утешая себя, думая, как нужно утешать других».
Алси натянула свои многочисленные лохмотья на покрытые кожей кости, укуталась в плотную шубу, накинула капюшон, и вновь от нее остались лишь решительные темные глаза, смотревшие из-под засаленных косматых шкур.
— Алси! — окликнул ее Джохор.
— Что ж, ладно! Я родилась… и теперь умру. Нет, Джохор, раз ты хочешь, чтобы я рассказала, как я вижу свою жизнь, то тогда я вижу ее действительно так, все чаще и чаще… Скажи мне, когда ты оглядываешься назад на свою жизнь, ты… Нет, это бесполезный вопрос, я понимаю это, еще даже не задав его. Вы живете настолько дольше нас, что, когда вы смотрите на нас, вам должно представляться то же самое, что и нам, когда мы смотрим на эти маленькие создания, чьи жизни столь коротки — или же им, когда они смотрят на снежных жуков! И все-таки я спрошу, ибо это переполняет мой разум, Джохор, я не перестаю размышлять и гадать, как вы — вы, люди с вашим канопианским умом — как вы переживаете свои воспоминания? Ведь ты хочешь, чтобы я именно это сейчас рассказала, так? Память, нечто тонкое и прозрачное, — все, что остается от жизни, когда ты ее прожил? Ощущаешь ли ты, будто для твоей жизни она несущественна? Нет, конечно же, нет, но я все равно должна спросить. Ощущаешь ли ты, что мог бы выдохнуть свои воспоминания одним сильным выдохом? Ибо вот как я вижу свою жизнь — как обрывок ткани, валяющийся в углу, как кусок искусно раскрашенной ткани, чьи цвета блекнут перед моим взором: память — воспоминания, ибо от моей жизни ничего не осталось! Да, я знаю, что умру раньше, чем умерла бы при нормальных условиях, но если жизнь хоть чем-то является, тогда и треть жизни — что-то, а я прошла треть отведенного мне пути. Она ничто, моя жизнь, маленький сон: я клянусь, канопианец, что когда я прихожу в себя после сна, мои сны иногда кажутся мне более живыми, нежели сама моя жизнь. И все же — здесь-то мне и приходится обдумывать, размышлять и по-прежнему не видеть во всем этом смысла, когда заканчиваю — когда я начинаю день, я словно должна взобраться на холм, затащить наверх груз, нечто, в чем есть бремя противоречия. Иногда, когда я просыпаюсь, я не могу перенести длинный трудный день впереди. Часто в середине дня мне кажется, будто он тянется ну так медленно, что я проваливаюсь в сон снова, даже если и всего лишь на несколько мгновений — все, что угодно, лишь бы освободиться от бремени… сознания. Да, от бодрствования в том, что есть склад и содержание дня — как кусок ткани, которую ткешь, узор которой ты волен выбрать, но не волен не ткать ее, не можешь отказаться от того, чтобы закончить, потому что такова поставленная задача. Иногда я стою в одном из вольеров снаружи, под снегом, падающим каким-нибудь образом, одним из тысячи — легким или обильным, задуваемым со стороны или прямо, мокрым или сухим, крошками или же крупными мягкими хлопьями, когда слепляются снежинки, — я смотрю и чувствую, как будто каждый шаг, что я делаю сюда, где есть пища, где передо мной стоит задача вывезти всю ее и распределить, а затем проверить, что со снежными зверьками, сколько из них умерло… Все это так тяжело, Джохор, словно каждый атом моего тела находится под принуждением. И все же я делаю это — и, сделав, говорю: «Готово, я завершила это, я выполнила задачу, и впереди следующая — собрать остальных, кто поможет Алси заготовить корм для зверьков или что там еще нужно сделать затем». Целый день — одно тягостное усилие за другим; а затем день заканчивается, и вот блаженная ночь, и я оглядываюсь назад на день — он прошел! Небольшое расцвеченное пятно мысли, несколько картинок, пробегающих вместе, сцена со мной, когда я стою в вольере, а вокруг меня собираются зверьки в ожидании пищи, или когда я согнувшись иду сквозь пургу, и, быть может, чувство холода у шеи или онемевших промерзших ног. День! Память о дне! День, который так тяжко было завершить, а когда он закончился — ничего! Жизнь… воспоминания о жизни. Конечно, канопианец, здесь кое-что не стыкуется, не согласуется должным образом, да? Мне кажется все более и более невозможным, неверным, что действительное свершение дела, его переживание, имеет своей тенью столь скоротечную и расплывчатую запись: память. И я спрашиваю себя все чаще и чаще: для этого нам и нужен Доэг? Что такое Доэг, как не попытка, даже отчаянная и, возможно, трагическая попытка, сделать расплывчатую окрашенную тень, память, насыщеннее? Придать нашим воспоминаниям больше содержания? Не это ли и есть Доэг — и зачем ты хочешь, чтобы я сейчас, в это время, была Доэгом?
— Не знаю, что у тебя за имя, когда ты задаешь эти вопросы, но оно не Доэг!
Тут Алси улыбнулась в ответ на его замечание и какое-то время сидела молча, размышляя.
— Ладно, — начала она снова, — но мне представляется: то, что я должна запоминать, — ничто, Джохор; и это все заканчивается, уходит под лед… Когда я начала осознавать саму себя, проникать в это чувство, «вот она я», я жила в доме со своими родителями. Ты заходил к нам однажды. Наш дом располагался в маленьком городке из той группы городов, где занимались производством тканей. Каждый город был чем-то известен. В нашем городе непосредственно делались ткани. В городе через долину изготавливались станки для их производства. С другой стороны нашего холма располагался город, где все были заняты на производстве красителей. Одни были натуральными, которые мы сами научились делать из растений, глины, камней, другие же были искусственными, и именно Канопус заставил нас мыслить таким образом, что привело нас к открытию, как выделять красители. Другой город по соседству изготавливал все виды пряжи и ниток. Скопление городов так вот и выросло, ничего не планировалось — и теперь, когда я думаю о том времени, то прихожу к выводу, что его характеризовала естественность в развитии и происхождении вещей. Но случилась перемена, не так ли, Джохор? Был момент, когда наша жизнь, вместо того чтобы являться функцией окружающего, развиваться из того, что есть, стала более… сознательной — это верное слово? Можно ли использовать это слово для коллективного взгляда на…
— Алси, — осек ее Джохор.
— Да. Ладно. Я росла, как росли тогда все дети. Мы учились всему, что должны были знать, у окружавших нас взрослых. И теперь я должна сделать замечание, что это происходило бессознательно, Джохор! Как со стороны детей, так и со стороны взрослых! Это было до того, как появился Педуг…
— Нет, до того, как Педуг стал считать, что имя необходимо.
Она задумалась над этим и наконец кивнула.
— Да. Ибо, конечно же, дети должны учиться тому, что необходимо — а то, что необходимо, должно меняться. Все взрослые были Педугом, раз дети учились — так же естественно, как и дышали — у взрослых. Но затем произошла перемена, и она случилась тогда, когда ты, канопианец, привез прибор, который делал маленькое видимым — да, Джохор, именно тогда и исчезла определенная естественность и приятность. Это произошло не только потому, что вы привезли лишь несколько этих приборов, — ведь, конечно же, вы не могли обеспечить ими каждую семью, даже дать по одному каждому городу! Нет, вы привезли нам столько, сколько смогли, но для того, чтобы каждый на нашей планете смог посмотреть и узнать, из чего мы в действительности состоим, приборы приходилось перевозить с места на место. Педугу. И впервые дети и молодежь оставляли круг своих родителей и друзей-взрослых, собирались вместе, когда детей учили в определенное врем