Создание Узбекистана. Нация, империя и революция в раннесоветский период — страница 55 из 105

й повести[538].

Зарождающееся искусство кино весьма отчетливо выявляет эту дистанцию между европейцами и туземцами. Первые фильмы были сняты в Средней Азии в 1925 году. Неудивительно, что при нехватке квалифицированных киноработников-среднеазиатов эти картины делались европейцами, играли в них европейцы и предназначались они в конечном счете для европейской аудитории. Как утверждает К. Дриё, эти ранние фильмы идеально соответствуют общим традициям колониального кино, из которого они без труда осуществляли заимствования. На экране царят экзотика и живописность, туземцы же неизменно примитивны и зачастую опасны. Здесь, в отличие от более позднего советского кино, туземца модернизировать нельзя [Drieu 2013:90–95]. Это применимо даже к «Мусульманке» (узб. «Мусулмон хотин») – фильму о пробуждении самосознания, заказанному среднеазиатским женотделом. Ленинградская студия Пролеткино, создавшая фильм, кардинально перекроила первоначальный сценарий, добавив несколько новых поворотов сюжета, в основном из коммерческих соображений, так что агитационный фильм в итоге превратился в приключенческий[539]. Кинокартина «Минарет смерти» (узб. «Ажал минораси», 1925) рассказывала историю бухарского крестьянского восстания XVIII века, в результате которого сын эмира получил по заслугам, будучи сброшен с Каляна, бухарского «минарета смерти». Тем не менее фильм, в котором снимались исключительно актеры-европейцы, в конце концов обернулся любовной историей, действие которой происходит в экзотических декорациях, а восстание оттесняется на периферию сюжета. Даже после того как кинопроизводство пришло в Узбекистан (студия «Шарқ юлдузи» была основана в 1926 году), кинематограф оставался в руках европейцев, и экранные образы туземцев сохраняли общность с колониальным кино вплоть до начала 1930-х годов [Drieu 2013].

С документальными фильмами дело обстояло немногим лучше. На протяжении 1920-х годов советские кинематографисты тратили значительные усилия на то, чтобы документально запечатлеть «бескрайние просторы» «Страны Советов» во всем их многообразии. Вместе с беллетристикой и иллюстрированной публицистикой этот жанр создал новую воображаемую географию Советского государства, по сути, как утверждает Э. Уиддис, географию советскости [Widdis 2004]. Эта советскость, впрочем, при всем многообразииСоветского государства была чрезвычайно несимметричной: русские и туземцы обладали ею в разной степени. Для первых основополагающим было собственническое отношение. По существу, русскоязычное культурное производство того периода рассматривало советских подданных как европейцев. В задачу европейцев входило обследовать бескрайнюю землю, открыть ее и завоевать; местных неевропейцев следовало развить и цивилизовать. Нерусские пространства стали местом героического труда европейцев по приручению, завоеванию и окультуриванию.

Документальная лента В. А. Турина «Турксиб» (1929)[540] демонстрирует покорение природы и примитивной жизни «новой цивилизацией», олицетворяемой техникой. Носители этой новой цивилизации, рабочие, почти поголовно европейцы, тогда как туземцы явно показаны как люди, которых необходимо развивать. Первые несколько сцен фильма изображают деспотичную среднеазиатскую природу: люди и животные в равной мере страдают от ужасной жажды, а самум оставляет после себя мертвое затишье. Туземцы в этих кадрах обычно соседствуют с животными. Ключевой эпизод в фильме изображает полуденное казахское кочевье, когда все его обитатели, включая животных, крепко уснули. «Спят старые могильники, – говорится в интертитрах, – отдыхает казахский аул». За всю историю кинематографа едва ли можно было найти более недвусмысленное изображение сонного Востока. Восток пробуждается с прибытием команды топографов («авангарда новой цивилизации»): все они европейцы. Техника пробуждает Восток своими машинами, а «с машинами [приходит] образование». Новая цивилизация объявляет «ВОЙНУ… ВЕКОВОМУ ПРИМИТИВУ», как кричат прописными буквами интертитры, но и цивилизация, и первобытность в «Турксибе» отмечены национальными чертами. Советская цивилизационная миссия была европейской. В течение следующих нескольких лет этот посыл становился все более явным, так что «Три песни о Ленине» Дзиги Вертова (1934) уже изображали снятие паранджи как дар Ленина женщинам Востока. «В черной тюрьме было лицо мое, – говорится в интертитрах от имени женщин Востока. – Слепая была жизнь моя… Но взошел луч правды – утро правды ЛЕНИНА… <…> Всем нам он был близок как отец, – больше того! Ни один отец для своих детей не сделал столько, сколько ЛЕНИН сделал для нас»[541]. Освобождение и цивилизация были милостью, которую Ленин и советское государство даровали отсталым народам[542].

«Турксиб» демонстрировался в переполненных залах по всей Европе и снискал одобрение критиков всего политического спектра[543]. Эта лента, пробуждавшая воспоминания о европейской цивилизаторской миссии и внушавшая, что перемены могут прийти в «восточные» общества только извне, резонировала с европейской аудиторией независимо от ее политической ориентации. Неудивительно, что Р. Киплинг был популярным поэтом в СССР в 1920-е годы, когда его произведения начали переводить на русский язык. Хотя в предисловиях к публикациям Киплинга его неприкрытый империализм обязательно осуждался, советского русского читателя в его произведениях привлекали прославление бескорыстного долга, восхваление прогресса и его носителей, пристрастие к экзотике. «Киплингизм» пользовался в то время в России немалой популярностью, поскольку прельщал тем же сочетанием презрения к туземцам и сочувствия к ним, которое двигало многими советскими европейцами [Hodgson 1998: 1061–1062; Holt 2013: 79–81, 137–140]. Они полагали своей обязанностью цивилизовать отсталые массы Советского Союза.

Эта установка сохранялась и за пределами мира литературы и кино. Почти все квалифицированные специалисты (инженеры, врачи, статистики, агрономы, этнографы) в Средней Азии были европейцами, и ситуация не менялась в течение десятилетия (а по большому счету до самого конца Второй мировой войны). Многие из этих людей относились к революции в лучшем случае равнодушно, но увидели в ней возможность беспрепятственно применять свои профессиональные умения. Главная задача профессионалов состояла в том, чтобы повысить продуктивность края и сделать его более подконтрольным российскому государству. Как гласил устав Ташкентского восточного института, главной целью этого учебного заведения было «облегчить посредством преподавания знаний о Востоке службу тем, кто посвятил себя работе в Туркестане и соседних странах»[544]. У квалифицированных кадров было иное представление о модернизации Средней Азии, чем у коренных жителей, и, судя по всему, немногие из них считали себя защитниками местного населения или его друзьями. Конечно, были и исключения. Ученый-энциклопедист В. Л. Вяткин (1869–1932), происходивший из казачьей семьи Семиречья, уже к 1917 году являлся известным ученым, обнаружившим остатки обсерватории XV века, построенной внуком Тимура Улугбеком, и активно публиковал свои труды по разным дисциплинам. Вяткин, что необычно для русского исследователя, всегда работал в тесном контакте с местными учеными. После революции служил в Туркомстарисе (Туркестанском комитете по охране памятников искусства и старины), где продолжал свои археологические изыскания. Кроме того, издал узбекский и таджикский буквари и являлся превосходным переводчиком. Вяткин был похоронен на Регистане, площади Тимуридов в центре Самарканда, однако два года спустя останки ученого были перенесены к месту обсерватории, которую он помогал восстанавливать [Лунин 1974:138–143]. Е. Д. Поливанов (1891–1938) провел в Ташкенте несколько лет и принимал участие в полемике о кодификации узбекской грамматики и орфографии. В. А. Успенский (1879–1949), приглашенный Фитратом в Бухару для записи и нотации традиционной музыки, внес большой вклад в создание современной узбекской музыки.

Однако значение подобных личностей легко переоценить[545]. В глазах подавляющего большинства европейских квалифицированных специалистов, поддержавших революцию, Средняя Азия и среднеазиаты оставались воплощением отсталости и лени и нуждались в развитии и опеке. Этот край был местом героического труда, покорения природы (и восточной лени), строительства социализма наперекор всему. Таким образом, многие тысячи рабочих-европейцев, которые наводнили Среднюю Азию в 1920-е годы, придя на заводы и только что построенные железные дороги, полагали, что делают региону и его жителям одолжение, за которое последние должны быть им вечно благодарны [Kassym-bekova 2011:21–37]. Другие, например востоковед М. И. Шевердин или журналист-разоблачитель Эль-Регистан (с обоими мы еще встретимся в главе 12), тесно отождествляли себя с центром и считали себя сторожевыми псами, охраняющими сбившихся с пути туземцев. Великолепные фотографии М. 3. Пенсона, певца «советского строительства» в Средней Азии, запечатлели «перекованных» революцией и партией-государством местных жителей в героических позах. Однако тем, кто относился к революции с холодком, туземцы виделись совершенно в ином свете. В то время как партия продвигала коренизацию, нацеленную на внедрение местного населения во властные структуры, медицинские исследования в 1920-е годы стали все больше сосредоточиваться на врожденных различиях между европейцами и среднеазиатами. Заявлялось, что не только местная культура и быт характеризуются отсталостью и приводят к заболеваниям, но и коренное население имеет физические особенности, которые обусловливают повышенную восприимчивость к болезням (особенно сифилису и туберкулезу) и пониженные способности к умственному и физическому труду [Cavanaugh 2001, chap. 5]. Эта «расовая патология», основанная на давних традициях колониальной медицины, прямо бросала вызов идее равенства, являвшейся краеугольным камнем легитимности, на которую претендовало советское государство.