Создание Узбекистана. Нация, империя и революция в раннесоветский период — страница 75 из 105

[736]. Это был ключевой довод тюркизма, переживавшего в 1917 году бурный всплеск, и многие персы, по-видимому, были с ним согласны. Из критических ссылок на «узбакнумойи ва турктарошй» (буквально «выдающий себя за узбека и превращающий себя в тюрка», или, в более свободном переводе, «самоузбекизация и самотюркификация») в «Шулаи инкилоб» нам известно, что явление это было довольно распространенным[737]. Даже многие из тех, кому в конце десятилетия предстояло стать поборниками таджикской идентичности, считали себя узбеками вплоть до создания Таджикистана. В 1925 году Оргбюро вновь образованной Коммунистической партии Таджикистана сетовало на тот факт, что «огромное большинство грамотных таджиков, получив образование на узбекском языке, говорит на нем с большой охотой и свободнее, чем по-таджикски, а часть из них даже называют себя узбеками»[738].

Чагатайский взгляд на персоязычное население региона был кратко изложен Вадудом Махмудом, еще одним двуязычным самаркандцем, директором женского педагогического училища, литературным критиком и плодовитым писателем. Что еще важнее, он являлся личным другом Фитрата и Чулпана и состоял в «Чиғатой гурунги»[739]. Появление статьи, о которой идет речь, было обусловлено гневом ее автора по поводу того, что «таджикский вопрос сегодня поднимается в Ташкенте учителем с Памира, учащимся из Самарканда и одним-двумя учащимися из Худжанда». Вадуд упоминал, что, по советскому законодательству, все нации в советском государстве пользуются правом на самоопределение и использование родного языка, но не усматривал целесообразности его применения в случае таджиков. «Из статистических данных неизвестно общее число таджиков в Туркестане. По сведениям переписи 1920-х годов, во всем Туркестане проживало около 1,2 миллиона таджиков. Как были получены эти данные, кого зачислили в таджики, до сих пор остается предметом споров». Кроме того, Вадуд сомневался, что города Самарканд и Худжанд являются преимущественно таджикскими. «В Самарканде много кварталов, где в семьях говорят только по-узбекски». Даже в самаркандском районе Багишамал, где преобладали иранцы и базировался «Шулаи инкилоб», проживали «тюрки аширати, недавно переселенные из Мерва, и язык их семейного общения – тюркский [туркча].<…> [Там] нет таджиков, кроме нескольких “саидов” и “ага” из Ирана, которые стояли у истоков процесса таджикизации и издавали когда-то журналы на персидском языке». То же самое относилось к Худжанду и Бухаре[740]. Вадуд признавал, что в сельской местности есть таджикское население, но оно живет среди узбеков и в той или иной степени владеет двумя языками. Однако суть вопроса для Вадуда заключалась в языке, и именно на этот счет он сделал самые поразительные заявления. «Мы знаем, что в мире существует множество двуязычных народов, у которых язык семейного общения отличается от языка культуры. В культурной жизни [маданий тур-мишлари] и литературе эти двуязычные народы используют официальный литературный язык». Так должно быть и у таджиков, которым следует ограничить свой «родной язык» использованием в домашнем быту, а в общественной жизни говорить на узбекском. Рассуждения Вадуда стоит процитировать полностью:

Рассматривать язык как средство для достижения элементарной грамотности или для прочтения азбуки было бы огромной ошибкой… Язык следует воспринимать как инструмент культуры. Язык должен иметь свою литературу и обеспечивать потребности современной общественной жизни… Таджикского или иранского персидских языков для этой культурной жизни [маданий уаёт] недостаточно. Стремиться к использованию этих языков – значит сторониться жизни [тирикликка кирмакданузоқлошмоқ], потому что окружающая обстановка и течение истории препятствуют этому. <…> Принять этот язык – значить принять бесполезный, лишний язык. Да, мы любим персидский за то, что это тонкий, старинный литературный язык.

Мы пользуемся «классической персидской» литературой. В этом отношении персидский – хороший язык. Но есть разница между «хорошим» и «полезным»; и нам нужнее «полезное», а не «хорошее».

Именно поэтому нам не нужен отдельный язык для таджиков в городах и окрестностях, необходимо немедленно вводить [среди них] узбекский язык[741].

Утверждая, что персидский язык прекрасен, но не подходит для современной жизни, Вадуд повторял здесь ключевой постулат тюркистской обновленческой мысли: тюркский язык более передовой и прогрессивный, поскольку обладает большим запасом современных знаний. Вадуд был склонен разрешить преподавание персидского языка в средней и высшей школе «для сохранения этого двуязычия» и «потому что сам я принадлежу к числу тех, кто считает знание персидского языка большим достоинством», но не находил ему места в общественной жизни Туркестана.

К одной категории персоязычного населения, проживавшей компактными группами и не контактировавшей с узбеками, данные соображения не применялись. Это были «горные таджики» Восточной Бухары и горного Туркестана – самых аграрных и глухих районов Средней Азии. «Нам следует обратить на них внимание и открыть для них школы, даже если они сами этого не желают», а учитывая, что они обитают не в двуязычной зоне, образование должно быть на их родном языке. Таким образом, именно эти «горные таджики» – неассимилируемые, далекие и совершенно иные – стали определять в глазах узбекоориентированной интеллигенции, в том числе персоязычной, таджикскость. Именно для них предназначалась территориальная автономия, возникшая во время национального размежевания 1924 года, и именно на них было возложено бремя персидского наследия Средней Азии.

Культурная политика младобухарцев в правительстве вытекала из этих суждений и стала решающим фактором в определении судьбы таджикскости. Как истинные наследники эмирата, младобухарцы в большинстве своем были двуязычными, а следовательно, им приходилось выбирать, кем быть: «узбеком» или «таджиком». Подавляющее большинство сделали выбор в пользу узбеков. В их глазах Бухара являлась воплощением чагатайского наследия Средней Азии, тюркским государством, путь к возрождению которого лежал через национализацию и тюркизацию. Оказавшись у руля бухарского государства, они принялись навязывать этому государству свое понимание бухарской национальной идентичности. Новый режим перевел делопроизводство на узбекский язык и распорядился, чтобы во всех новых школах, открывшихся во время первого всплеска революционного энтузиазма, преподавание также велось на узбекском. Государство позволило персоязычные школы для «наших иранских и персидских братьев [эроний ва форсий биродарларимиз]», но «бухарский народ [Бухоронинг уз халци]» должен был обучаться на узбекском[742]. Инспекторы Министерства просвещения порой признавали, что ученики тюркских школ не понимают уроков, потому что дома говорят по-таджикски[743], но эти признания являлись политически неуместными и были похоронены в архивах. О еще более бурных страстях снова свидетельствует Фитрат. В 1923 году он пригласил в Бухару музыковеда Успенского для записи бухарского шашмакома в рамках программы сбора и оформления национального наследия республики. Шашмаком всегда исполняли на персидском, зачастую – еврейские певцы, что указывало на гибридную сущность бухарской высокой культуры. Фитрат хотел, чтобы наследие Бухары было чагатайским, а следовательно, тюркоязычным, но тексты, собранные Успенским, не соответствовали его желаниям. Результаты усилий музыковеда в конце концов были опубликованы, но нотные записи не сопровождались текстами[744]. Во время своего краткого пребывания на посту министра просвещения Фитрат, как говорят, наложил штрафы на тех, кто на работе говорил по-персидски[745]. Один из его учеников, Саттар Джаббар, с удовольствием рассказывал, как в бытность министром Фитрат «многих персианизированных мулл снова переделал в тюрков [цайтадан турк ёпмиштир]», заставляя их, «забывших свой родной язык», говорить с ним только по-тюркски[746].

В других аспектах деятельности правительства БНСР таджикский язык тоже практически не существовал как категория. Лексика национальной идентичности, употреблявшаяся государством, была нестабильна и (по этническим критериям) довольно запутанна. В начале 1924 года все правительственные учреждения Бухары были опрошены о состоянии коренизации в их рядах. Появившиеся в результате материалы представляют собой весьма любопытное чтение. Сам процесс получил в русскоязычной переписке название «мусульманизация», а в узбекской – «мил-лийлаштириш» («национализация»). В любом случае самое фундаментальное различие пролегало между европейцами и всеми остальными. Министерство финансов делило своих сотрудников на мусульман, татар и русских. Министерство сельского хозяйства использовало простые категории: «местные» (ерли) и «европейцы» (Овруполи). Бухарское губернское управление милиции классифицировало своих служащих как тюрков, персов, таджиков, русских, евреев и татар, тогда как губернский исполком использовал обозначения «бухарцы [бухоролик]», татары, русские и евреи[747]. Терминология не была стандартизирована, но таджиками здесь, по-видимому, называли только население Восточной Бухары; жителей города Бухары и центральной части БСНР именовали бухарцами, узбеками или тюрками. Один из сводов статистических данных, предоставленный в 1922 году Центральным комитетом БКП Орджоникидзе, определил численность таджиков в Бухаре в 390 000 человек, что составляло всего 14 % от общей численности населения в 2,3 млн