действительно гениальны и оригинальны – по меркам вашего вида. Некоторые облагодетельствованы даром опыта. Но и гениальность, и оригинальность, и опыт получены вопреки паутине и состоят в основном из трепыхания и бестолкового метания, а не из полета. Влияние всепроникающей условности превращает гениальность в показной глянец, оригинальность – в извращение, делает разум нечувствительным к всякому опыту, кроме самого грубого и пошлого. Я не имею в виду только грубость их сексуальных опытов и пошлость в личных отношениях – хотя их страсть к разрушению старых традиций любой ценой и неприятие сентиментальности привело в конце концов к серии утомительных и грубых крайностей. Я говорю в первую очередь о грубости… наверное, духа. Хотя эти люди часто достаточно умны (для вашего вида), они не имеют представления о более возвышенных материях, на которых можно было бы испытать свой разум. Возможно, так получается по причине духовной недисциплинированности, возможно – из-за какой-то странной, полубессознательной трусости. Они, видишь ли, крайней нежные и чувствительные создания, восприимчивые к удовольствию и боли. В ранние годы, сталкиваясь с чем-то, напоминавшим важный жизненный опыт, они находили его слишком волнующим. И у них выработалась привычка избегать всего, хоть сколько-то на него похожего. И они компенсируют эту настойчивое избегание, впитывая самые незначительные и поверхностные (пусть и чувственные) эмоции, а также долго и со вкусом рассуждая об Опыте с большой буквы, заменяя реальность умственным жужжанием».
От такого вывода мне стало не по себе. Хотя я и не был одним из «них», я не мог отделаться от чувства, что эти слова в какой-то мере относятся и ко мне. Джон, видимо, понял мои мысли, ухмыльнулся и подмигнул совершенно издевательски: «Прямо в точку, да? Не беспокойся, ты не в паутине. Судьба охранила тебя, спрятав в нашей отсталой северной провинции».
Через несколько недель его настроение как будто изменилось. До сих пор он был беззаботным, иногда даже фривольным, как в ходе исследования, так и в замечаниях после него. В моменты серьезности он проявлял искренний, хотя и несколько отстраненный интерес, какой испытывает антрополог, наблюдающий за традициями какого-нибудь первобытного племени. Он всегда был готов говорить о своих экспериментах и спорить о своих суждениях. Но со временем Джон становился все менее общительным, и даже если снисходил до бесед, они получались гораздо более краткими и мрачными. От добродушных подшучиваний и полусерьезной надменности не осталось и следа. Вместо них появилась ужасающая привычка хладнокровного и утомительного разбора каждого слова собеседника. В конце концов прекратились и они, и единственной реакцией Джона на любое мое проявление любопытства стал неизменно угрюмый взгляд. Так смотрит на свою резвящуюся собаку одинокий человек, когда его одолевает нужда в общении с себе подобными. Заметь я подобное поведение за кем-либо, кроме Джона, я счел бы себя обиженным. Но, глядя на Джона, я начинал тревожиться. Его взгляд пробуждал во мне болезненное сознание собственной неполноценности и непреодолимое желание отвести глаза и заняться своими делами.
Только однажды Джон выразил свои мысли свободно. Мы договорились встретиться в его подземной мастерской, чтобы обсудить один предложенный мною финансовый проект. Джон лежал на кровати, свесив одну ногу и закинув руки за голову. Я начал было объяснять свою идею, но его мысли явно где-то витали. «Черт побери, ты вообще слушаешь? – наконец, не сдержавшись, воскликнул я. – Ты опять что-то изобретаешь?» – «Не изобретаю, – ответил он. – Открываю». Его голос звучал настолько тревожно, что меня охватила невольная паника. «Боже ж ты мой, ты можешь выражаться яснее? Что с тобой творится в последнее время? Мне-то ты можешь сказать?» Он оторвал взгляд от потолка и в упор уставился на меня. Я принялся набивать трубку.
«Хорошо, я скажу, – наконец произнес Джон. – Если сумею. Или столько, сколько сумею. Какое-то время назад я задался следующим вопросом. Является ли нынешнее состояние мира всего лишь случайностью, болезнью, которую можно избежать или излечить? Или в нем проявляется нечто, присущее человеческой природе? Ну что же, теперь у меня есть ответ. Homo Sapiens похож на паука, который пытается выбраться из таза. Чем выше он забирается, тем круче подъем. И рано или поздно он снова соскользнет вниз. Пока он ползает по дну, все в порядке, но как только начинает карабкаться – падение неизбежно, не важно, по какой стенке он решит ползти на этот раз. И чем выше он взбирается, тем дальше падать. Оно может основывать цивилизацию за цивилизацией, но каждый раз, задолго до того, как человечество научится быть по-настоящему цивилизованным, – ж-жух! – оно снова соскальзывает вниз!»
«Может, все так и есть, – запротестовал я. – Но откуда у тебя такая уверенность? Hom. Sap. – изобретательное животное. Предположим, паук придумает способ сделать свои лапки липкими? Или, например, это не паук вовсе, а… жук! У жуков есть крылья. Пусть они иногда забывают о них, но… Тебе не кажется, что нынешний подъем отличается от предыдущих? Механические приспособления – это клей на его лапках. И мне чудится, что и надкрылья тоже начинают слегка подрагивать».
Джон какое-то время разглядывал меня молча. Потом встряхнулся и произнес голосом, который как будто доносился через огромное расстояние: «Нет. У него нет крыльев». После чего добавил уже нормальным тоном: «А механизмы… Если бы он только понимал, как их использовать, то сумел бы взобраться на пару шагов выше. Но он даже понятия не имеет, что это такое. Видишь ли, у каждого создания есть лимит возможности развития, который включен в саму его природу. Homo Sapiens достиг своего предела миллион лет назад, но только теперь начал использовать свои способности так, что они стали представлять опасность для него самого. Придумав науку и механические устройства, он достиг того уровня, где его развития уже недостаточно для безопасности. Разумеется, он может еще немного продержаться. Может кое-как преодолеть этот конкретный кризис. Но если так, то в итоге он достигнет застоя, а не полета, о котором так мечтает. Механические приспособления, конечно же, нужны для полнейшего развития человеческого духа. Но недочеловеку они несут гибель».
«Откуда такая уверенность? Не слишком ли смелые выводы ты делаешь?»
Джон сжал губы, потом изогнул их в подобие улыбки. «Да, ты прав, – сказал он. – Есть одна возможность, о которой я забыл. Если бы на весь вид, или хотя бы на бо́льшую часть его представителей, снизошло чудесное вдохновение, и они внезапно сделались настоящими людьми, вскоре положение исправилось бы».
Я воспринял эту тираду как ироничное замечание, но Джон добавил: «О нет, я говорю всерьез. Если под «чудесным вдохновением» понимать неожиданное и стихийное проявление заложенной в ваших жалких недоразвитых душонках внутренней силы, которая поднимет вас над обычной мелочной возней. С отдельными людьми это случается довольно часто. Когда появилось христианство, это происходило повсеместно. Но в сравнении с остальной массой изменения были слишком незначительны, и волна угасла. И если не произойдет нечто, подобное раннему христианству, но гораздо мощнее и в большем объеме, надежды нет. Видишь ли, и ранние христиане, и ранние буддисты, и все им подобные, несмотря на чудо самого своего появления, оставались на нижнем уровне того состояния, что я называю недочеловеческим. Их умственное развитие не сдвинулось с прежнего уровня, а воля, хоть и менялась под действием пробудившихся в них новых сил, оставалась непостоянной. Или, скорее, возникшие в них изменения часто не могли встроиться в их прежнюю жизнь и превратиться во что-то гармоничное и естественное. Их влияние оставалось шатким. Можно сказать, что новый компонент был необычайно нестабильным. Или, если иначе, некоторые люди сумели стать святыми – но не ангелами. Человеческое и животное находилось в них в вечном противостоянии. Поэтому они так носились со всякими идеями вроде греховности и спасения души вместо того, чтобы начать новую жизнь, полную свободы и радости, которая изменила бы мир к лучшему».
Он замолчал. Я снова набил трубку и зажег ее. Наконец, Джон заметил: «Уже девятая спичка. Смешное ты создание!» И правда. Передо мной лежало восемь сгоревших спичек, хотя я не помнил, как их зажигал. Джон со своего места не мог видеть пепельницу. Должно быть, он замечал каждый раз, когда я заново зажигал трубку. Кажется, он умел замечать все вокруг, даже когда был поглощен своими мыслями. «Ты создание еще смешнее!» – парировал я.
Наконец, Джон продолжил говорить. Смотрел он на меня, но у меня было чувство, что он скорее размышляет вслух, а не беседует со мной. «Сначала я подумал, что надо просто взять правление миром в свои руки и помочь Homo Sapiens сделать из себя что-то более человекоподобное. Но потом понял, что на это была способна только та сила, которую люди называли богом. Или, может, какое-нибудь высшее существо с другой планеты или из другого измерения. Но не думаю, что нечто подобное стало бы тратить на это свое время и силы. Скорее всего, оно обратило бы землян в скот, музейные диковинки, домашних зверушек или просто паразитов. В общем, мне кажется, что помочь Hom. Sap. может только что-то потустороннее, если, конечно, захочет. Я не могу. Я уверен, что сумел бы получить власть над человечеством, если бы захотел. И, оказавшись у власти, сумел бы сделать этот мир гораздо уютнее и счастливее. Но мне все равно приходилось бы все время иметь в виду ограниченные способности вашего вида. Пытаться заставить вас жить по слишком сложным правилам – это все равно что пытаться создать цивилизацию в стае мартышек. Получился бы еще больший хаос, они объединились бы против меня и в конце концов неминуемо уничтожили бы. Так что мне пришлось бы принимать вас такими, какие вы есть, со всеми вашими недостатками. А это было бы ужасной тратой моих талантов. С тем же успехом я могу п