Она не могла дышать. Не могла выбраться. Она ползла и ползла, пока не умерла; она умерла посреди поля, а я не сумела ее спасти, и я не знаю, кто она, но мы с ней одной крови.
Я выныриваю из воды, хватая воздух как рыба. Довольно. Это уже случилось, и, как бы мне ни хотелось, прошлого не изменить.
Вода почернела от земли. Я чувствую ее под ногтями, ощущаю ее привкус на языке. Ощупью нахожу шампунь, быстро мою голову и выбираюсь из ванны. Тру себя полотенцем до крови, обдирая кожу как бумагу.
Мамина пижама мне почти впору, самую малость великовата. Интересно, сколько ей было, когда она носила ее. Может быть, тогда она уже знала, что у нее буду я.
Я возвращаюсь в комнату, избегая смотреть в зеркало. Не хочу увидеть в отражении маму или ту девушку. Сейчас мне нужно поспать.
Но проходит несколько часов, а сон не идет. За окном чернильная темнота, высоко в небе стоит луна. Я лежу на спине, распластавшись поверх покрывала, вся потная, несмотря на открытое окно. Слышно дуновение ветра, но до моей кожи он не дотягивается. Пожарные машины давно уехали. То ли потушили огонь, то ли просто сдались.
Но я все еще слышу сирену. Слабое, как эхо, тоненькое, едва различимое завывание.
Я сажусь в постели. Это не сирена. Это человек, я готова в этом поклясться. На секунду перед глазами снова встает огонь, и я вижу лежащую рядом со мной девушку – но я моргаю, и наваждение пропадает. Мне послышалось. Это не может быть она.
И все-таки я спускаю босые ноги на прохладный пол и встаю. Выглядываю за дверь – в коридоре непроглядная темень, и только у лестницы в окно пробивается свет луны. Дверь, ведущая в коридор напротив, где должна быть комната бабушки, закрыта.
Я на цыпочках подхожу к лестнице. Плач не смолкает. Это действительно плач. Как будто воет животное. Или девушка, оказавшаяся в поле одна.
Окно выходит на дальнюю часть фермы, которую видно из кухни. Кажется, звук идет с той стороны. Я озираюсь, чтобы убедиться, что бабушка все еще у себя, и, прильнув к окну, выглядываю наружу.
В ночи кукуруза кажется почти синей; легкий ветерок ворошит верхушки стеблей, создавая причудливую рябь. Вдали, где-то в миле от дома, можно различить абрикосовую рощу, которую я видела днем. Вот и все. Ничего необычного – только нежные касания ветра и манящий свет луны.
Я выжидаю. Считаю рваные, жалостливые стоны, которые просачиваются в дом, как дым от пожара. Он не развеялся до сих пор, и лунный свет временами выхватывает из темноты его густые клочья, висящие в воздухе, как морозное дыхание.
Плач вдруг стихает. Я отшатываюсь от окна. Сердце колотится об ребра, дыхание становится частым. Что бы ни издавало эти звуки, оно только что испустило дух.
– Бабушка? – шепчу я в пустоту. – Бабушка, ты спишь? Ты это слышала?
Должно быть, она меня не слышит. Ответа нет. Темнота расползается, заполняя оставленные в тишине пустоты, пока я окончательно не убеждаю себя, что мне почудилось.
Я возвращаюсь в комнату. Сажусь на край постели и тщетно жду, когда меня перестанет потряхивать.
Шансы невелики, но чем черт не шутит. Я открываю ящик тумбочки и ищу зажигалку. Спички, свечку. Что-нибудь. Мне нужны спокойствие калхуновской квартиры, тихий гул вентилятора, открытое окно и ровное пламя, в котором я растворяюсь без остатка.
Мне везет: я нахожу замызганную зажигалку и тонкую свечку из тех, что держат во время службы. Зажигаю ее трясущимися руками, и оранжевый огонек пускается плясать по стенам, отбрасывая причудливые тени.
Я наконец могу дышать полной грудью. Теперь это место чуть больше похоже на дом.
Двенадцать
Могу поклясться, в Фэрхейвене утро наступает раньше. Оно вваливается в мансардное окно на крыше, забирается на кровать и разлепляет мне глаза. Все тело ломит от глубочайшей усталости, которая, наверно, не уйдет уже никогда, и мне снился плач, который я слышала ночью, снился момент, когда он оборвался. На тумбочке стоит свечка, покрытая свежими подтеками воска.
Я ничего не выдумала. Ни девушку, ни мамино прошлое, ни то, что значит быть Нильсен. Бабушка сказала, что в семье нет места лжи. Но ведь она так и не ответила ни на один из моих вопросов. Возможно, я и здесь сама по себе. Так же, как и всегда.
Простое объяснение самое верное. Разумеется, у мамы были свои секреты. И разумеется, она избегала Фалена, потому что оставила здесь дочь. А бабушка участвовала в этом по просьбе мамы. Звучит логично, но меня все равно гложет сомнение. Я хорошо знаю маму и знаю, что если бы ей пришлось покинуть Фален из-за дочерей, то она бы оставила нас обеих. Нет, здесь что-то случилось.
Я только проснулась, а мне уже жарко, и я один за другим выдвигаю ящики комода. Не то чтобы мне хотелось донашивать мамины вещи, но все лучше грязной одежды.
В верхнем ящике обнаруживается маленькое платье с длинными рукавами, кружевным подолом и маминым именем на высоком воротничке. Я разворачиваю его, чтобы рассмотреть получше, и у меня сдавливает грудь. Я знаю это платье. Точно такое же платье я видела на девушке в поле. Девушка с маминым лицом, в маминой одежде. Держу пари, когда она умирала, к ее шее прижималось мамино имя.
Она пришла отсюда. Сомнений нет. Я легко могу представить, как она спала в этой постели. Совсем как я.
Я убираю платье в комод. Бабушка сказала, что эта комната ничья, но дом раскрыл мне правду. Возможно, остальная его часть расскажет что-нибудь еще.
Я выхожу к лестнице и уже собираюсь открыть дверь, ведущую в правый коридор, но тут замечаю в окне полицейскую машину, которая отъезжает от дома. Они были здесь. Они разговаривали с бабушкой. Пытались вытянуть из нее ответы так же, как хочу вытянуть я. Могу поспорить, они уехали несолоно хлебавши, но со мной этот фокус не пройдет. Теперь у меня есть доказательства – настоящие, физические доказательства, от которых ей не отмахнуться.
Фэрхейвен живет своей жизнью: скрипит половицами, шелестит отходящими от стен обоями. Я спускаюсь на первый этаж и направляюсь в кухню, по пути притормозив у входной двери. В углу на грязном полотенце стоит пара резиновых сапог и валяется потрепанная перчатка. Не припомню, чтобы они были здесь вчера, но, раз уж на то пошло, я вообще мало что помню со вчерашнего дня, кроме своего собственного лица в огне и жара пламени.
Бабушки на кухне нет. Но она была здесь совсем недавно: стул выдвинут, на столе кружка с еще теплым кофе. Я открываю сетчатую дверь и выхожу на заднее крыльцо. Деревянный настил не успел нагреться, солнце только-только пробирается под крышу. С минуту я просто стою, вдыхая пряный летний воздух, приправленный капелькой дыма. Ночью прошел дождь, который оставил после себя утреннюю свежесть, чистое небо и влажно поблескивающую зелень. Может быть, он потушил остатки пожара, прибил к земле облако пепла.
Дом стоит на возвышенности, но даже отсюда кажется, что кукуруза растет слишком высоко, слишком близко. За полями видно еще один дом, которого я не заметила вчера. Он стоит чуть в стороне, на высоком пригорке, и, хотя с такого расстояния деталей не различить, кажется, что его построили по образу и подобию Фэрхейвена. Крыльцо той же формы и та же белая обшивка, пусть и поновее на вид.
Должно быть, это дом Миллеров. Тесс говорила, что мы соседи, а других домов я не вижу. Интересно, что было с ней и Илаем в участке после того, как я уехала. Не думаю, что их допрашивали так же, как меня. Тесс могла уйти оттуда в любой момент. Но она осталась.
Прищурившись, я вглядываюсь в окна Миллеров – маленькие квадратики солнца. Может быть, она сейчас видит меня. Я едва сдерживаюсь, чтобы не помахать – на всякий случай.
– А, ты проснулась. Хорошо.
Я оборачиваюсь. Бабушка стоит на пороге, одетая почти так же, как вчера; в одной руке она держит ведро, в другой – рабочие ботинки.
– Одевайся, – говорит она. – У нас полно дел.
Ни слова о только что уехавших полицейских и о пожаре. Ни слова о девушке. И естественно, ни слова о маме.
– Ну? – говорит она, когда я не двигаюсь с места. Я спустилась к ней с сотней вопросов, рвущихся с языка, но теперь не могу произнести ни слова, пока она стоит прямо передо мной и смотрит мне в глаза. – Напомнить тебе, где лестница, невеличка?
И прозвище делает свое дело. Я не моя мать. Я не позволю себе жить с ложью внутри. Я вырежу ее, чего бы мне это ни стоило.
– Зачем приезжала полиция? – спрашиваю я. – Они что-то узнали? О той девушке?
– Не забивай себе голову, – отмахивается бабушка. – Просто Томас Андерсон занимается своим любимым делом – портит всем настроение.
Ладно, ладно. Попробую по-другому. Тонко, не спеша. Как привыкла.
– Ты можешь мне все рассказать, – говорю я будто любящий родитель – несмышленому ребенку. И пусть я в материнской пижаме и с босыми ногами. Сейчас я сама зрелость. – Я видела ту девушку. Я знаю, кто она. Тебе больше нет нужды выгораживать маму.
Она непонимающе смотрит на меня, склонив голову набок. Конечно, я не думала, что она вот так просто расколется, но все-таки ожидала большего.
– Выгораживать? Ты это про что?
Не рассказывай мне сказки. Я про твой дом, бабушка. Про твою землю. Твое лицо. Твою внучку.
– Я все понимаю, – говорю я, хотя ни черта не понимаю. – Мама была очень молода, она не могла справиться с нами обеими. Мне можно сказать правду. Я уже все знаю.
Ее лицо не меняется, только лоб рассекает глубокая складка.
– Я уже сказала тебе правду, – говорит она. – Марго, ты хорошо себя чувствуешь?
– Я в порядке, – говорю я. Выходит резче, чем мне хотелось. – Только немного запуталась. Ты сказала, что в семье нет места лжи. Разве мы не семья? Разве она не была частью нашей семьи?
– Кто «она»?
– Та девушка! – Я почти кричу. Не думала, что мне придется проходить через это снова. Что с ней будет так же, как с мамой, когда реальность торчит у нас перед носом, а мне приходится из шкуры вон лезть, чтобы доказать, что я ее не выдумала. – Я ее видела. И Тесс тоже. И полиция. Ты не можешь делать вид, что она не наша.