Кровь на земле Нильсенов. Отдай побольше, и, возможно, она даст что-то взамен.
– Так вот почему? – спрашиваю я. – Поэтому они были разные? – Должно быть, поэтому Кэтрин заболела, а мама нет. Поэтому огонь погубил одну и спас другую.
– Наверняка я этого уже не узнаю, – говорит бабушка, и я подавляю вспышку негодования. – Но химикаты со временем расщепляются. Портятся. И это ровно то, что происходило с Кэтрин. А вот у Джо было иначе. Думаю, в ней ридицин вел себя по-другому. Передал себя дальше. – Она кивает на меня. – В конце концов, вот она ты. Отпочковалась от матери, как она отпочковалась от меня.
Но не девочки в роще. Передается ли ридицин по наследству или остается внутри одного организма – разницы никакой. Ущерб нанесен, и все мы в конечном счете оказались здесь.
Я мотаю головой, не обращая внимания на вспышку боли, подхожу к ней и опираюсь на кухонную стойку рядом.
Бабушка смотрит на меня. В желтом свете ее кожа кажется землистой и тонкой. На щеках влажные дорожки от слез, в уголках глаз собрались морщины. Я как будто вижу ее впервые.
– Мне жаль, – говорит она. До этой минуты ее голос звучал молодо, но теперь – нет. Боль, хорошо знакомая после жизни с мамой, сжимает сердце. – Правда. – Она протягивает руку и касается края раны у меня на виске.
Я отодвигаюсь в сторону. Этого мне от нее не нужно. Мне нужны ответы.
– Они ведь не появлялись во времена Кэтрин и мамы?
– Нет. Нет, их было только двое, – мягко говорит она. – До тех пор пока Кэтрин не умерла. Пока твоя мать не вернула ее в землю. Думаю, в тот момент она и посеяла это зерно.
Правда похожа на черную дыру, и мы обе ходим по самому краю. Кэтрин не просто умерла. Ее убила мама, и она сделала это, потому что так сказала бабушка.
– Но ведь мама сожгла рощу, – говорю я. Напоминаю сама себе, что мама пыталась это остановить.
Бабушка кивает.
– Она думала, что с этим все закончится. Я тоже так думала. Но роща восстановилась, и история продолжилась. Ты – тому доказательство. Все они. – Бабушка опирается на стойку, и ее тень ползет вперед, сливаясь с чернотой кухни. – С младенцами было несложно. Я брала их в дом и дарила им несколько месяцев хорошей жизни, прежде чем от них избавиться.
Я морщусь. Избавиться – подходящее слово.
– Но они становились все старше, – продолжает она. – Я находила их в роще уже не младенцами. Они были твоего возраста, наверное. – В напряженном голосе проскальзывает раздражение. – Это был упорядоченный процесс. И я держала его под контролем.
Она никогда его не контролировала. Ни единой секунды. Неужели она не понимает? Абрикосы с человеческими зубами вместо косточек. Кукуруза из плоти и крови. Оно повсюду. Это живая система, каждый элемент которой напрямую связан с остальными. Она забирала этих девочек, превращала их колыбель в могилу, а потом все повторялось снова и снова. Накапливалось, как снежный ком. Но она отказывается это признавать.
– Все было под контролем, – говорит она. – Клянусь. А потом одна из них сбежала, как раз когда приехала ты, и… – Она осекается. Тяжело сглатывает, берет себя в руки. – С тобой я собиралась начать все заново. Я не хотела потерять тебя, как потеряла Джо вслед за Кэтрин. Я не думала, что когда-нибудь снова ее увижу. – Она смеется. Сухо, безжизненно. – Но мне повезло.
– Повезло? – Я бы выбрала другое слово. Везение всегда обходило меня стороной.
– То тело на шоссе могло доставить мне проблем. Твоя мать приехала очень вовремя. Я собиралась указать полиции на нее, и они бы оставили нас в покое. – Она вытирает ладони о подол, расправляет складки. – Но тут Тереза решила закатить истерику.
– Ничего бы не вышло. – Я злорадно улыбаюсь: здесь она просчиталась. – Мама уехала.
Бабушка хмыкает.
– Признаться, я не удивлена. Странно, что она вообще приезжала. После Кэтрин она продержалась от силы пару месяцев. Думаю, просто физически не могла здесь находиться. Особенно после того, как узнала про тебя.
– Меня ждет то же самое? Очередная девочка Нильсен?
От меня не укрывается быстрый взгляд, который бабушка бросает на мой живот.
– Нет, – говорит она, – если мы сможем это остановить. Именно это я пыталась сделать. Я не знала, что оно распространилось за пределы фермы. Пойми я это раньше… Что ж. Время упущено.
– И поэтому ты убила Миллеров? – Кажется, мой вопрос ее смутил. Я продолжаю: – Я видела. Я была у них дома. Как ты могла…
– Мне не нужны были все трое, – говорит она. – Только Тесс. Но получилось то, что получилось.
Мистер Миллер, загораживающий собой дочь. Телефон у руки миссис Миллер. Этого я не прощу ей никогда. Я пытаюсь придать ее поступкам смысл, но это – за пределами моего понимания.
Миллеры – минус один пункт в списке недоработок. Следующий – я.
Но есть и еще один. Мы обе это знаем. Она.
Я смотрю, как она выдвигает ящик с приборами, достает вилку, накалывает кусок запеканки прямо с блюда. Она устала – так сильно, что едва держится на ногах.
«Она посеяла зерно», – сказала Вера про смерть Кэтрин.
Но если это правда – если все действительно началось с Кэтрин, – разве все не должно было закончиться на ней же? Мама знала достаточно. Она видела ожог на коже сестры. Видела, на что способен огонь. Она сожгла тело Кэтрин.
Но я все равно родилась.
Я что-то упускаю. Я закрываю глаза. Мысленно возвращаюсь в рощу, в гнездо девочек Нильсен. Все до единой с одним лицом. Моим.
Но ведь это не мое лицо. И не мамино. Я всегда считала, что похожа на нее, но в действительности мы обе похожи на бабушку. У нас обеих ее лицо.
Вера Нильсен – снова, и снова, и снова. Каждая из нас – ее точная копия. Мама, Кэтрин, я, те девочки. Не дочери, не сестры – нечто куда более странное.
В этом есть смысл. Ее гены, ее ДНК – мутировавшая под влиянием химиката, но все-таки ее, – и никаких посторонних примесей. Бабушка и мы. Побеги от одного корня, разводы чернильного пятна. Копии оригинала.
Я смотрю на бабушку и вижу себя, свое собственное лицо через полсотни лет. Вижу, как я поворачиваюсь к раковине и снова мою руки, пытаясь смыть с них кровь Тесс.
– Я… Мы… – Я не могу договорить, но бабушка кивает.
Мама жила со своей собственной копией семнадцать лет. Знает ли она? Знает ли, что мы все просто бабушкины двойники?
Вот что хуже всего, вот что комом стоит у меня в горле – потому что, возможно, я никакая не дочь. Если мы все – один и тот же человек, кто мы друг для друга? Всю свою жизнь я была дочерью Джо, а если это не так, что от меня вообще остается?
Я опускаю глаза на руки, почти ожидая увидеть, что они стали прозрачными и начали разлагаться, как девочки в роще. Но нет. Я все еще в своем теле. Я все еще я. И я не позволю себя отнять. Я знаю, кто я. Марго, я Марго, и это единственная правда, которая имеет значение. Я испытывала такую боль и такую любовь, какой бабушке и не снилось. Я – это я.
А она – нечто другое. Она моя бабушка, сердце всей этой системы. Бабушка, которая с каждым выдохом распространяет проклятие Нильсенов. Бабушка, бабушка, которая сидит в этом доме и ничего не предпринимает.
Она – это ключ, выход из порочного круга. Ситуация с Тесс никогда не должна повториться. Она – мой шанс все исправить. Думаю, она тоже это понимает. Мама знала это наверняка. В кармане лежит зажигалка. В голове звучит ее правило.
Я приехала сюда ради бабушки. Ради семьи, которая меня полюбит. И я могла получить желаемое. Могла остаться здесь, спрятаться за своей фамилией и наблюдать со стороны, как запущенная нами катастрофа поглощает город. Смотреть, как случившееся с Тесс повторяется с сотнями девушек, а когда-нибудь родить дочку самой и передать это проклятие ей. Разве не этого я хочу? Обрести дом, который будет домом для меня одной?
Но передавать свою боль другому – это не любовь. Я больше не хочу в этом участвовать.
– Я ухожу, – говорю я. Бабушка молча наблюдает за мной. Спокойно и неподвижно; не знай я ее лучше, сказала бы – с облегчением.
– Хорошо, – говорит она.
Я достаю из кармана зажигалку. Чиркаю раз, другой.
Фотографию я оставляю внутри.
Двадцать девять
Когда приезжают пожарные, тушить уже нечего. Я жду их на дороге, босая, дрожащая от холода. Даже не оборачиваясь, я знаю, что разожженный мною огонь перекинулся с крыльца на второй этаж. Двери все еще распахнуты. Окна все еще открыты. Бабушка все еще внутри и уже не выйдет.
Меня отвозят в полицейский участок, сажают в переговорку, закутав в одеяло. Андерсон с трудом может на меня смотреть. Он сидит напротив, жалюзи опущены. В участке есть комната для допросов, но никто не захотел отправлять меня туда. Никто не хотел превращать это в ситуацию, с которой им придется разбираться. Сгоревший вместе с бабушкой Фэрхейвен. Пустые почерневшие поля. Полицейские мигалки у дома Миллеров ранним утром.
Я рассказываю Андерсону, как после приема встретила бабушку в Фэрхейвене. Как она ударила меня по голове. Он фотографирует мой висок, руки, землю под ногтями. В качестве объяснения я предлагаю следующую версию: когда я пришла в себя и вернулась домой, то обнаружила там бабушку. Она убила Миллеров, а когда к ней пришло осознание содеянного, подожгла Фэрхейвен и отказалась покидать дом. Я называю это покаянием. Не знаю точно, поверил ли Андерсон, но других версий у него все равно нет.
– Почему она это сделала? – спрашивает он, когда я замолкаю. – Она что-нибудь говорила?
– Она сказала, что обозлилась на них. За то, что их ферма процветала, а ее хозяйство гибло.
Это не совсем ложь, но очень далеко от всей правды. Мой голос звучит так, будто я нахожусь в сотне миль, тихо и густо. Я понимаю, что дело в шоке, но это понимание не нарушает окружающего меня плотного пузыря спокойствия. Я этому рада.
– А в итоге три трупа, – выплевывает Андерсон, обходит стол и снова садится.
– Четыре, – поправляю я. Это важно. Может быть, не для них, но для меня. – Вы не посчитали ее. – Мне хочется прилечь. Закрыть глаза и проснуться через сотню лет. – Что будет теперь?