Бимала Пал выходит из кабинета и спрашивает:
– Ну, как прошел ваш митинг?
Потом, глядя на его вспотевшее лицо, спрашивает с заботой:
– Вам нехорошо? Дать воды?
Физрук качает головой:
– Мне уже дали, – говорит он, и слова застревают в пересохшем горле. В ушах еще звучат те крики.
Идя за Бималой Пал к ней в кабинет, он не чувствует ног.
– На самом деле, – начинает он, едва закрывается дверь кабинета, – на вчерашнем митинге…
– У вас нездоровый вид, – замечает Бимала Пал. – Скажу Раджу, чтобы вызвал вам такси…
– Не надо, – перебивает он. Уйти он сейчас не может. – Там, в деревне, случилась одна вещь…
И он рассказывает все. Язык сам находит слова, и Физрук едва слышит их за грохотом собственного пульса.
Он заканчивает рассказ, и они вдвоем сидят молча. За окном пролетает ворона, хрипло каркает. В стекле видны ее очертания.
Бимала Пал тоже молча смотрит на ворону.
Физрук ждет, когда ему велят уйти и больше никогда не контактировать с партией. Он вернется к обычной жизни школьного учителя. Будет жить, как жил раньше. Нельзя сказать, чтобы это было невыносимо.
Бимала Пал поднимает голову и улыбается Физруку.
– Возьмите печенье, – говорит она ему и пододвигает открытый пакет. – Да, это очень печально, что погиб человек, и вдвойне печально, что погибли дети. Я вижу, как вы взволнованны, и понимаю вас. Но разве вы их хоть пальцем тронули? Вы, лично вы, нанесли им какой-нибудь вред?
Когда до Физрука доходит, что она ждет ответа, он качает головой.
– Тогда почему, – говорит Бимала Пал, – вы принимаете всю тяжесть этого события на свои плечи?
Физрук каждое слово понимает не сразу, а чуть погодя. Она его прощает? Может ли так быть?
– Прощать здесь нечего, – говорит Бимала Пал. – В политике – вы еще это сами увидите, – иногда бывает ощущение, будто ты в ответе за все и за всех. Но мы можем лишь вести людей, вдохновлять их. А по сути – разве они наши марионетки? Нет. И что мы можем поделать, если они поднимают руку, если решают кого-то ударить, если ощущают гнев?
Физруку такие оправдания не нравятся. И в то же время он отчаянно тянется к этому единственному облегчению, которое почувствовал после бойни. Бимала Пал не сердится. Она даже не удивлена.
Глядя на доброе лицо Бималы Пал, на ее руки, лежащие на столе, на ее понимающие глаза с морщинками в уголках, Физрук чувствует, что она только что его спасла. А от чего – он даже думать больше не хочет. Да, она его спасла.
Когда Бимала Пал снова начинает говорить, он понимает, что она уже все знала.
Если кто-нибудь спросит, говорит она ему, Физрук должен сказать, что ветхий дом, в котором жил этот человек, развалился. Развалился сам по себе, внезапно. А откуда Физрук знает? Он неподалеку проводил митинг. Дом действительно развалился – когда его разбили топором и молотом. Дом действительно обрушился на человека, который в нем погиб.
И все это правда, напоминает Бимала Пал с доброй улыбкой на лице.
Потом Физрук идет домой, чувствуя, как защищает его надежное крыло партии. Он открывает рот и глотает воздух, пока не замечает недоуменный взгляд какого-то нищего. Семья того мусульманина погибла, никто этого не отрицает, но у него, Физрука, у него все будет в порядке. Может быть, это единственное, что здесь можно спасти.
Дома, устроившись перед телевизором – он отпросился в школе по болезни, – Физрук отвлекается, но глаза его смотрят на экран. Когда день клонится к вечеру и начинает темнеть, он сдается тяжелому сну, приковывающему его к кровати до тех пор, пока не приходит утро – и уже поздно идти в школу.
Несколько дней это дело не дает ему покоя. Жена спрашивает, дразнясь: «Ты в какую-то учительницу влюбился у себя в школе или что? Голова у тебя где-то не здесь все эти дни».
Ему очень хочется ей все рассказать. Как-то ночью он забирается в кровать рядом с ней и гладит ватное одеяло, чтобы девать куда-то руки. После долгой паузы спрашивает:
– Ты слушаешь?
Жена – она смотрит на телефоне кулинарный ролик, – вздрагивает, смеется.
– Я так увлеклась этой пастой! Четыре разных сорта сыра, знаешь, даже забыла, что ты…
Физрук изо всех сил старается изобразить улыбку. Изображает. Но не очень убедительно.
– Кто умер? – спрашивает жена. – Учительница, о которой ты все время мечтаешь?
Физрук опускает глаза. Если он сейчас посмотрит на жену, то заплачет. А он взрослый мужчина.
– Случилось кое-что, – говорит он. – Плохое.
Тут уж она все свое внимание переносит на него, откладывает телефон на подушку.
И, когда она берет Физрука за руку обеими ладонями, он начинает говорить. И рассказывает все.
· Дживан ·
После решения суда я снова в тюрьме, только стены здесь крепче, чем были раньше. Американди смотрит, как я возвращаюсь на свою подстилку. Смотрит, как я снимаю синее сари, сари моей матери – воспоминания, как я его ей дарила, уже существуют отдельно от него. Она смотрит, как я ложусь, а в моих мыслях такая буря, что совсем не остается света в глазах. Американди с открытым ртом жует попкорн, сплевывая нелопнувшие зерна в угол, откуда я их потом вымету.
Тут появляется тощая молодая женщина и начинает делать Американди массаж ног, ласкает мягкими руками вонючие подошвы и называет Американди тетушкой. Я эту женщину раньше не видела. Она новенькая. Я смотрю со своей подстилки, солома впечатывается мне в ладони и колени. Мозг вопит и сам себя успокаивает, вопит и успокаивает.
Американди ложится на матрас, пристраивает голову к стене. Вопросов не задает. Она и так знает, или же ей все равно.
Она закрывает глаза и говорит: «Ага, хорошо», – и новенькая раскачивается всем телом, делая свою работу.
– Пойдешь со мной, – говорит как-то после завтрака мадам Ума. Она подготовилась: с ней охранник, и он хватает меня за локоть.
– Куда мы идем? – спрашиваю я, выворачиваясь. Охранник отпускает меня. – Прекратите! Мне нужно с Гобиндом поговорить про апелляцию!
– Ты пойдешь или он тебя потащит, – заявляет мадам Ума в ответ.
Вернувшись в камеру, я беру свою подстилку для сна и второй шальвар камиз, сую ноги в резиновые шлепанцы и осматриваюсь – что тут еще моего. Ничего моего тут нет.
Мадам Ума стягивает у меня с шеи дупатту. Я за нее хватаюсь, а мадам Ума щелкает языком:
– Теперь-то чего стесняться?
Мы идем по коридору втроем, и несколько женщин поднимают глаза у себя за решеткой. Коридор такой темный, что в нем можно различить лишь движения, контуры, запахи, чью-то отрыжку. Наверное, чуя мой страх, мадам Ума находит в своем сердце желание объяснить:
– Там, куда ты идешь, дупатта не разрешается. Нельзя. Вдруг ты решишь повеситься и что тогда? Случалось уже такое. – После паузы она добавляет: – Туда никто к тебе не придет, так что нет смысла думать, как ты выглядишь.
Мадам Ума отпирает дверь в дальнем конце коридора. Там лестница, которую я раньше не видела. День сухой и солнечный, но на верхней ступеньке – лужа воды.
– Спускайся, – говорит мадам Ума.
Я не двигаюсь, и она повторяет настойчивее:
– Иди! Да не бойся, мы там тигров не держим.
Я спускаюсь, хлопая шлепанцами по ступеням. Стена на ощупь холодная и сырая. Этажом ниже еще один коридор – как тень того, что сверху. Вид у него такой, будто тут много месяцев не ступала нога человека. Под потолком порхает летучая мышь, в панике хлопая крыльями. Не знает, как отсюда выбраться.
Мадам Ума смотрит вверх, но не успевает проследить за крылатой тварью.
– Вот в этом-то и проблема, – говорит она сопровождающему нас охраннику. – Видите? Я им говорила, чтобы оставили ее наверху, а то мне вверх-вниз ходить, вверх-вниз. Каково моим коленям, в таком-то возрасте?
Охранник выдает сухой смешок. Я понимаю, что смеется он не над ее коленями, а над чем-то другим.
Мадам Ума отпирает зарешеченную камеру. Охранник, который все это время нависал над моим плечом, делает шаг назад.
Вот она – специальная камера для тех, кто скоро будет мертвым. Помещение под землей – для тех, кто будет землей.
Но меня не могут убить прежде, чем убьют.
Поскольку мой приговор был утвержден судом наивысшей инстанции, мне остается лишь прошение о помиловании. Но для этого тоже нужна помощь Гобинда. У меня нет времени самой изучать тома законов.
Хотя иногда у меня такое чувство, что время – это все, что у меня есть.
Здесь прохладно, солнце никогда не заглядывает сюда даже в самые жаркие дни. Я съеживаюсь на подстилке, руки голые и холодные, как ощипанный цыпленок. В углу за низкой стенкой – туалет, дыра в земле, откуда лезут черные тараканы, шевеля усами. Первый раз я, как такого увидела, прибила его тапкой.
А теперь я отщелкиваю их прочь пальцами. Это как игра в карром. Смешно, когда фишка, сброшенная в сток, вылезает для участия в следующем раунде.
Ночь начинается рано, и у нее нет конца. Когда я точно понимаю, что солнце больше не покажет своего лица, я ложусь на подстилку и заставляю себя мечтать о туннеле, прокопанном моими собственным ногтями, и что этот туннель меня выпустит на свободу в какой-нибудь деревне далеко-далеко отсюда.
· Физрук ·
Через две-три недели в магазине электроники молодой продавец с бейджем на шнурке вокруг шеи ставит на пол большую коробку. Физрук и его жена глядят на нее выжидательно. Вокруг на стенах телевизоры показывают футбол. В соседней секции покупатели задумчиво стоят перед рядами холодильников. Жена Физрука заворожена холодильниками с двумя дверцами, холодильниками, которые умеют делать и хранить кубики льда, холодильниками с датчиками, которые сообщают, если дверца осталась открытой.
– Технология, – говорит ей Физрук, – неустанно развивается.
– Спрос на тандыр несколько низковат, – объясняет продавец. – Очень уж это специализированная печь, для серьезных поваров. Так что мы держим у себя только один бренд – самый топовый.