— Вот вы критикуете власть, а на день рождения к премьеру пошли.
— Да не было это празднованием дня рождения. Деловая встреча. Совпало. Единственное, что имело отношение к празднику, — это подарок. Восемь томов Чехова, последнее прижизненное издание. Попросили сперва подарить Битова, он уклонился. Как либерал. Потом уклонился Распутин, как патриот. Пришлось дарить мне, центристу. А по телевизору показали так, что все потом спрашивали: «У тебя уже такое большое собрание вышло?»
— Вы верите в Бога? Спрашиваю, потому что увидела в кабинете икону.
— Я сочувствую — в равной степени — верующим и атеистам. Каждый из них прав на пятьдесят процентов, ибо Бог или есть, или его нет.
— Но дочь крестили? И внуков?
— Обязательно. Независимо от того, считаю ли себя верующим. Это традиция, часть нашего быта. При этом я не хожу в церковь — как я говорю, еще воцерковляюсь. Все-таки воспитан атеистом. Хотя обе бабушки были верующие, неграмотные, деревенские, и сама эта православная бытовая вязь присутствовала в жизни. А знаете, я ведь родился не двенадцатого, а тринадцатого ноября. В два часа утра. Мама, как и положено молодому члену партбюро маргаринового завода, узнав от нянечки, что нехорошо, когда ребенок рождается тринадцатого, попросила за три рубля записать меня на двенадцатое. И я помню, как одна писательница, увлекающаяся нумерологией, делала мой нумерологический анализ. И не могла понять, почему не сходится. «Это не ты!» — говорит. Я ей: «А если посчитать с тринадцатого?» И тут все сошлось.
— Скажите, а зачем вам руководство газетой? Вы ведь писатель.
— Во-первых, когда писатель занимается только писательством, через пару лет он превращается в чудовищного зануду. Прекращается реальная подпитка извне, он переваривает самого себя. Вспоминает, как за девочками подглядывал, когда была первая эрекция…
— И становится, следуя вашей формулировке, «женоненасытником».
— В лучшем случае. Поэтому, кстати, лучшие писатели всегда были чем-то еще заняты. Чехов лечил, Пушкин издавал «Литературную газету» — в «кондуите» у Бенкендорфа числился Дельвиг, а на самом деле первые двадцать пять номеров редактировал Пушкин. Невозможно только сидеть и писать, это превращается в кошмар. Для читателя прежде всего. И для писателя, потому что я никогда не ловил кайф от писания текстов. Это тяжкий труд. Удовольствие от писаний получают графоманы. А второй момент связан с тем, что в девяностые настолько была несправедливая картина литературного процесса, так выпячивались удобные, хоть и незначительные фигуры и замалчивались те, кто не принимал этот эксперимент ради эксперимента, что даже «Литературка» превратилась в гетто непуганых либералов. Я был любимым автором «ЛГ» и вылетел за осуждающую статью о расстреле Белого дома. Тогда «интеллигентные люди» считали: мало из танков, хорошо бы разбомбить! И когда спустя годы мне предложили возглавить газету, я понял, что это шанс сделать объективное издание, отражающее реальную литературную жизнь.
— У вас много афористичных выражений. Среди прочих ПИП — персонифицированный издательский проект, как вы называете некоторых известных авторов. Вы получаете от них сдачи?
— Постоянно. Но заметьте, я называю их так, выступая как писатель. А на страницах газеты даю им слово. И не навязываю свое мнение. Хотя есть писатели, которые меня раздражают. И есть те, которых дико раздражаю я. Потому что, как вы справедливо заметили, вроде я и не особенно приспосабливался, а все у меня в порядке. «Золотых масок» не дают, а на спектакли народ валит. На «Одноклассников» (спектакль по пьесе Полякова в ЦТРА. — «Неделя») билеты спрашивают у Новослободской.
— По поводу этого спектакля: мне кажется, эта тема была бы актуальна лет пятнадцать назад. Да и постановка, на мой взгляд, несколько старомодна.
— Видите ли, сейчас в какой-то степени наступила эпоха советского ренессанса: приходится возвращать художественные приемы, наработанные в поздний период советской власти, но полностью не использованные, поскольку существовали идеологический пресс, цензура и т. д. А потом их отбросили как совковые. Хотя именно этот художественный инструментарий и нужен для анализа произошедшего с нами в девяностые годы. Он не использован нашим театром по-настоящему.
— Но сейчас время другое и язык другой.
— Язык сценический — да, пожалуй. Вообще, эпоха постмодерна предполагает многоязыкий и многостилевой дискурс. Но знаете, все значительные писатели на фоне современного им авангарда выглядели несколько консервативно. Возьмите Чехова на фоне Леонида Андреева. Булгакова на фоне экспериментов Мейерхольда, над которым Михаил Афанасьевич потешался. Те современные пьесы и спектакли, о которых вы говорите, идут один-два сезона, а то и полсезона, потом слетают из репертуара. А мои, как пошли с конца девяностых, так и идут при полных залах по всей стране. И может быть, именно мой язык, мой стиль окажутся со временем мейнстримом. Посмотрим — ждать осталось недолго.
«Главная беда России не дураки и дороги, а ее элита»
— Юрий Михайлович, герои ваших книг настолько узнаваемы, что им — ну, тем, кого вы разоблачаете…
— Да никого я не разоблачаю! Образы у меня — со-би-ра-тель-ны-е!
— Разоблачаете! Хотя сначала вы их, может быть, и собираете… Вашим очень реальным персонажам пора бы, наверное, и иск вам предъявить в суде — о возмещении морального ущерба.
— Вы серьезно? Смотрите, а то накаркаете…
— А что, пока не было такого?
— У меня был интересный разговор с одним моим «персонажем» по поводу спектакля по моей пьесе «Контрольный выстрел». Мы ее написали со Станиславом Говорухиным по просьбе Михаила Ульянова. Но поставить ее он так и не решился. Взяла пьесу Татьяна Доронина, и Говорухин поставил ее во МХАТе им. Горького. Сюжет такой: живет добропорядочная семья — дед, мать, внучка. И в нее внедряется, сватаясь к внучке, «новый русский» — олигарх. И взрывает семью изнутри своей системой ценностей… Есть там герой, бывший жених девушки, моряк из Севастополя. И вот после одного из спектаклей ко мне подходит мужчина. По всему видно — недавно уволенный из армии. И говорит: «Эх, Поляков, как же вы меня с Говорухиным разочаровали! Я ждал, что бывший жених достанет табельное оружие и — в лоб этому олигарху! А этого ничего нет! Какой же это, на хрен, контрольный выстрел!» Я спрашиваю: «А вы сами-то сколько олигархов завалили?» Он опешил: «Как можно?» Я говорю: «Если вам нельзя, то почему мне позволено? Я писатель. Я отображаю то, что происходит в жизни. Завалите — я напишу…»
— Да, иногда хочется, чтобы в пьесе сделали то, чего мы не можем в жизни.
— Я реалист, а не фантаст. И в своих произведениях не могу идти против правды и справедливости.
— За что же тогда вас некоторые называют «конъюнктурным писателем»?
— И вы этому верите?
— Ну, вот сейчас выясним, а потом посмотрим — верить или нет?
— Да-а-а?.. А что значит «конъюнктура»? Это слово меня преследует с начала моей литературной жизни, когда я написал «Сто дней до приказа», которые не печатали 7 лет. Цензура не пропускала. А когда напечатали, говорят: ну, это конъюнктура! Почему? Потому что эта тема — «дедовщина» в армии — всех волнует? Так это замечательно. Это означает, что писатель чувствует жизненный нерв. Конъюнктура — совсем другое. Когда знают, допустим, что за фильм, в котором ты прославишь подвиг советского солдата в Великой Отечественной, тебе ничего не светит. А вот если снимаешь «чернуху» про то, что наши солдаты были мерзавцами, командиры — кровожадными тупицами, а фашисты — благородными европейцами, тогда какой-нибудь кусочек от «Оскара» тебе за это обломится. Хотя сам знаешь, что все было совсем не так. Вот — конъюнктура!
— На скандальный фильм «Сволочи» намекаете, что ли?
— И на него тоже. И на другие, где все с ног на голову перевернуто. Мы в «Литгазете» много об этом писали. Я спрашиваю у актера, который играл в одном из таких фильмов: «Что вы читаете из прозы писателей-фронтовиков?» Он говорит, что вообще не брал в руки ни одной такой книжки. А сейчас читает «Венерин волос». «Так и снимайтесь в „Венерином волосе“! — сказал я. — Хрена же вы идете играть, не понимая ни эпохи, ни людей, которые там были?»
— Режиссер «Сволочей» ведь признался, что это все был вымысел… Что детских диверсионных подразделений в Советской армии не было.
— Конечно. Были в гитлеровской. Это же клевета на наших дедов!
— Он так переосмыслил эпоху…
— Как только начинают переосмысливать Холокост, человека берут под белы рученьки, ведут в суд и дают ему срок. Потому что отрицание Холокоста или «переосмысливание» Холокоста — уголовное преступление. А почему отрицание героизма советского народа в войне ненаказуемо? Это не менее позорно, подло и преступно!
— Многие проводят параллели между сталинским режимом и гитлеровским. Те же концентрационные лагеря…
— При Сталине в самые суровые, послевоенные годы сидело единовременно раза в полтора больше, чем сейчас. Это статистика. А то, что пишет Солженицын, это художественная гипербола. Как у Маяковского: «В сто тысяч солнц закат пылал!» Далее: большинство наших солдат, попавших в плен к немцам, погибли в лагерях. А большинство немецких пленных вернулись домой. Сопоставляйте, думайте…
— Ироничный писатель Поляков согласен с иронической формулой главной беды России — дураки и дороги?
— Нет. В последнюю пару столетий главная беда России — это ее элита. То есть правящий класс. К сожалению, в эти века, за редким исключением, интересы страны, народа и правящего класса, как правило, расходились. И в этом все дело. Отсюда и дураки, отсюда и дороги. Народу нужно одно, а правящему классу — другое. Народу нужно нормально жить, растить детей, пахать землю. А правящему классу в драчках участвовать, строить коммунизм, или капитализм. Или защищать интересы своих единоплеменников в Европе. Своих родичей по царствующему дому, чем мы в девятнадцатом веке нередко занимались. Интересы трона, династии. А сейчас — общечеловеческие ценности и либеральные модели. А то, что в стране прорывает плотины и одуванчиками заросли поля, где раньше были хлеба, лен… Ну, что мне либеральные ценности, если вымирают исконные русские земли? Пока в Европе и в Штатах строили, мы все время восстанавливались после опустошительных войн. Поэтому отставали в уровне жизни, бытовой культуры. Это не вина наша. Это наша беда. А нам сейчас надо набираться сил, полноценно освоить огромную территорию, которую нам подарила история.