ЧЕЛОВЕК И МИР КАК ТЕКСТ. ВАВИЛОНСКОЕ СТОЛПОТВОРЕНИЕ ЯЗЫКОВ
Язык сильнее нас.
§ 1. Дар языков
Сначала о столпотворении. Потомок Хама хуштянин Нимрод замыслил построить город и башню высотою до небес. Строители ее хотели поставить памятник своему выдающемуся искусству, обессмертить себя в глазах потомства и сделать себе имя. Господь смешал их язык, чтобы один не понимал речи другого и рассеял их оттуда по всей земле, и они перестали строить город и башню (Бытие 11: 2–9). Является ли разделение одного языка на многие наказанием, трагедией, или к этому можно относиться иначе? Ведь подобные претенциозные замыслы, в том числе и бредовые, вроде поворота сибирских рек или постройки «кукурузины» на Охте, воспроизводятся снова и снова в рамках разделенных языков. Условием реализации этих замыслов в тоталитарных режимах является унификация, опрощение языка. Идеалом таких режимов является новояз, ньюспик, воляпюк как эффективное средство строительства новых Вавилонов, формирования «нового человека».
Только разнообразие дает устойчивость, порождает индивидуальность, личность, конфессию, этнос и так высоко ценимую сегодня нацию. Правда, все это посредством того же языка становится объектом манипуляций и спекуляций. Спасение, напротив, заключено в богатстве и разнообразии языка. Поэтому, может быть, к вавилонскому столпотворению, к смешению языков следует относиться как к обогащению человеческого рода новыми языками? И такое обогащение не препятствует полному взаимопониманию людей, говорящих на разных языках. Ведь, согласно Новому Завету, апостолы получили дар языков: многие языки соединились в одном. У них была восстановлена отнятая некогда у людей способность понимать общечеловеческий язык при сохранении его разнообразия (Деяния 2: 2—11). Общечеловеческий не значит единственный в лингвистическом значении слова язык. Это язык духа, смысла, ценностей, нравственности…
Попытаюсь показать далее, что соединение языков в одном человеке (речь идет, конечно, не о полиглотах) – это реальность. Без этого невозможно восприятие и понимание многокрасочного мира. Соединение нескольких языков в одном человеке – это и противоядие от унификации вербального языка. Опыт показывает, что подобное противоядие содержится и в пределах вербального языка, обладающего полисемией.
Знание и сознание, чтобы быть живым, и должны быть представлены на многих языках. Хотя бы потенциально. Их количество значительно больше числа языков, представляющих институционализированное знание, и, видимо, оно больше числа известных нам языков. Воспользуемся ставшей уже привычной метафорой, согласно которой мир – это текст. Наряду с ней существовали и существуют и другие: мир – часы, мир – машина, мир – компьютер. Ближе всего к ней метафора мир – слово: «Синтаксическая «связь слов» есть также слово, следовательно, речь, книга, литература, язык всего мира, вся культура – слово. В метафизическом аспекте ничто не мешает и космическую вселенную рассматривать как слово. Везде существенные отношения и типические формы в структуре слова – одни» [Шпет 1989: 381]. Это же относится к тексту.
На первых порах нас не должна смущать натуралистичность и тавтологичность метафоры мир – текст. Ей подобны и другие: «культура – это совокупность всех текстов» или «все тексты (или текст вообще) – это то, что составляет культуру». Культура пользуется словом «текст» для описания самой себя. А. М. Пятигорский, напротив, делает акцент на феноменологических аспектах текста. По его мнению, текст выступает как факт объективации сознания, как намерение (интенция) быть посланным, наконец, как нечто существующее только в восприятии, чтении, понимании тех, кто уже принял его. Пятигорский особенно настаивает на последнем: «…так как простой факт бытия текста или его послания и принятия не имеет никакого отношения к тому, как, в каком качестве и кем он читается, слушается, понимается и т. д. Иными словами, содержание текста в феноменологическом смысле есть то, что порождается внутри и в процессе его восприятия, чтения, понимания и интерпретации» [Пятигорский 1996: 59–60]. Сказанное в полной мере относится и к слову: Среди кузнечиков беспамятствует слово (О. Мандельштам). Беспамятствует и текст.
Для прочтения текста нужно владеть языком, которым он написан: «Философия, – по словам Галилея, – написана в величественной книге, которая постоянно открыта нашему взору (я имею в виду Вселенную), но понять ее может лишь тот, кто сначала научится постигать ее язык и толковать знаки, которыми она написана» [Галилей 1987: 41]. Точно так же (т. е. как текст) можно представить себе человека и его жизнь. Полностью прочесть эти тексты может только тот, кто их написал. Человек же не владеет языком Бога и создает множество языков, с помощью которых он пытается прочесть и понять, что много труднее, эти тексты.
При этом он часто путается в обозначениях, искажает их, не понимает смысла или конструирует превратные смыслы. Это очень трудная работа. Производя ее, человек перестает различать, путает, меняет местами текст и язык, который он создал для его прочтения. Он принимает язык за текст, погружается в него, перестает соотносить его с текстом. Так продолжается до тех пор, пока текст не напомнит о своем независимом от языка (и интерпретации) существовании. Тогда человек вновь обращается к тексту-оригиналу, понимает недостаточность языка для его прочтения, усовершенствует язык или создает новый.
Ситуация многократно усложняется, когда в качестве исследуемой реальности выступает сам человек. Дело в том, что у этой реальности есть еще и язык в самом широком смысле этого слова, и она никоим образом не дана познанию вне его. Эту реальность нельзя в чистом виде наблюдать отдельно от ее же языка, кроме разве что хорошо известных случаев патологически полной реактивности поведения, крайнего распада деятельности и сознания. Любое, самое вынужденное действие или состояние в целостном (а не разъятом на отдельные мертвые функции) поведении человека дано нам в том виде, как оно есть после деятельностно проработанной, рефлектированной части событий. Мы знаем о том, что происходило, через эту часть и после нее – независимо от того, были ли эти психические проработки и сознание всего лишь отблеском какого-либо автоматизма, причинной физической цепи и т. п. или нет. Это существенное онтологическое обстоятельство заключается в том, что изучаемые события и явления необратимы, что в силу своего экспериментального закрепления в теле живых существ и эволюции (или самообучения) мир не может вернуться в прежнее состояние, что невосстановимы и жизненно-информационно потеряны части гипотетической «доязыковой» ситуации. Эти части никаким чудом не появятся и в языке [Зинченко, Мамардашвили 1977]. Они похожи на невербализованные, не рассказанные другим и забытые сновидения, которые никогда не станут фактом культуры. Тем не менее люди склонны верить в чудеса. Не только верить, но и пытаться снять или ослабить влияние языковых, концептуальных «фильтров» на восприятие мира.
Нарисованная выше полу фантастическая, полуреалистическая картинка нужна для иллюстрации очень простой вещи: один и тот же мир является источником многих знаний о нем, выраженных на разных языках. Человечеству, видимо, очень далеко до создания единого универсального языка, с помощью которого можно было бы прочесть мир-текст. Слишком он сложен. И сам человек – не проще. Тем более что он сам – не только текст, находящийся в контексте мира и социума, но и носитель, и создатель языков для его прочтения. И если уж он может путать мир-текст и язык, то еще больше вероятность того, что он смешивает «себя-текст» с языком, созданным им же для прочтения себя. Но и этого мало. Человек не только читает тексты, но и порождает новые с помощью все того же языка. Особенно в этом преуспели мифология, искусство, наука, техника. Наконец, самое неприятное для понимания: он порождает самого себя. Язык подчинен универсальному психологическому закону: действие порождает действие, мысль порождает мысль, свобода порождает свободу, язык порождает язык. Это бесконечный и незавершающийся процесс. К счастью, человек создан не для удобства исследователей (как, впрочем, и не для удобства учителей и даже правителей), иначе его можно было бы прочесть «без остатка» и он был бы примитивен и неинтересен, прежде всего, самому себе.
Приведем панегирик в адрес языка, которым начал свой труд «Пролегомены к теории языка» Л. Ельмслев: «Язык – человеческая речь – неисчерпаемый запас разнообразных сокровищ. Язык неотделим от человека и следует за ним во всех его действиях. Язык – инструмент, посредством которого человек формирует мысль и чувство, настроение, желание, волю и деятельность, инструмент, посредством которого человек влияет на других людей, а другие влияют на него; язык – первичная и самая необходимая основа человеческого общества. Но он также конечная, необходимая опора человеческой личности, прибежище человека в часы одиночества, когда разум вступает в борьбу с жизнью, и конфликт разряжает монологом поэта и мыслителя. (…) Язык настолько глубоко пустил корни в личность, семью, нацию, человечество и саму жизнь, что мы иногда не можем удержаться от вопроса, не является ли язык не просто отражением явлений, но их воплощением – тем семенем, из которого они выросли» [Ельмслев 1960: 264–265].
Интересны высказывания Шпета по поводу слова: «Слово есть prima facie сообщение. Слово, следовательно, средство общения; сообщение – условие общения. Слово есть не только явление природы, но также принцип культуры. Слово есть архетип культуры; культура – культ разумения, слова – воплощение разума» [Шпет 1989: 380]. А вот его же полемические заметки:
«Слова – обман, говорили натуралисты, – idola (призраки. – Авт.).
Слово – символ, говорили символисты.
Слово – не обман, не символ только, слово – действительность, вся без остатка действительность есть слово, к нам обращенное, нами уже слышимое, ждущее вашего, философы, уразумения…
Слово – пластично, музыкально, живописно, – это имеет смысл, когда все эти предикаты – к субъекту действительности. Это – философский язык. Пластика, музыка, живопись – словесны. Такова – внешность их; через словесность, присущую им, они действительны. Это – реально-художественный язык» [Шпет 1989: 369].
Это действительно так, пока язык связан с действием, разумом. Но язык, как всякое сокровище, может использоваться по-разному. Посмотрим на язык так, как будто мы с ним в первый раз встретились, как бы со стороны.
В. Б. Шкловский называл такой прием «остранением», которое позволяет получить ощущение вещи как видение, а не как узнавание. В качестве иллюстрации он привел отрывок из «Холстомера» Л. Н. Толстого, где «рассказ ведется от лица лошади, и вещи остранены не нашим, а ее восприятием: «Тогда же я никак не мог понять, что такое значило то, что меня называли собственностью человека. Слова: моя лошадь, относимые ко мне, живой лошади, казались мне так же странны, как слова: моя земля, мой воздух, моя вода.
Но слова эти имели на меня огромное влияние. Я не переставая думал об этом и только долго после самых разнообразных отношений с людьми понял, наконец, значение, которое приписывается людьми этим странным словам. Значение их такое: люди руководятся в жизни не делами, а словами. (…)
Я убежден теперь, что в этом-то и состоит существенное различие людей от нас. И потому, не говоря уже о других наших преимуществах перед людьми, мы уже по одному этому смело можем сказать, что стоим в лестнице живых существ выше, чем люди; деятельность людей – по крайней мере, тех, с которыми я был в сношениях, руководима словами, наша же – делом» [Толстой 1982, 12: 24–25].
Остранение может быть и полезным педагогическим приемом. Оно действительно используется опытными педагогами. И здесь большую помощь оказывает искусство. Хотя если быть справедливыми по отношению к детям, то придется признать, что часто именно они заставляют нас увидеть нечто «как в первый раз». В газетной статье в 1917 г. К. С. Петров-Водкин писал: «Человечество слепнет, принимая «на слово» видимое, человечество разучивается осмысливать до конца, ощупывать сущности, поступающие через глаз… И то, что ребенок благодаря, может быть, спасительному атавизму еще способен воспринимать «странности», «расхожести» предметов, то с первых шагов общеобразовательных школ заменяется «умозаключением жизни».
Имеются и другие основания (помимо приведенного взгляда лошади), по которым капризное человечество постоянно высказывает недовольство языком. Вспомним тютчевское: «Мысль изреченная есть ложь» и расхожее: «Язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли» или противоположное: «Язык мой – враг мой». Вспомним свои не простые взаимоотношения с языком, например, трудности выражения мысли («растекание мыслию по древу») и понимания смысла. Это справедливо для обыденного и для научного общения. И в одном, и в другом случае мы сталкиваемся с агрессивностью, с деспотизмом слова. Не будем умножать критику в адрес слова, тем более что она несправедлива, но постоянно порождает неудовлетворенность языком науки, прежде всего, гуманитарной. Такая критика позволительна только большому Мастеру слова, например Владимиру Набокову: «Какое неуклюжее орудие – слово». Да и то она скорее похожа на кокетство.
Больше всего неудовлетворенности нестрогостью языка, равно как и претензий на создание универсального языка, высказывают математики. Они с удовольствием ссылаются на известное положение И. Канта о том, что наука только тогда достигает совершенства, когда ей удается пользоваться математикой. С тех пор постоянно звучат самоуверенные заявления о том, что в науке ровно столько науки, сколько в ней математики. Значительно реже (и с меньшим удовольствием) вспоминают высказывание А. Эйнштейна: «С тех пор, как на теорию относительности навалились математики, я сам перестал ее понимать» (цит. по: [Рыжов 1996: 96]).
Математике, конечно, многое подвластно. Однако меньше всего ей удается описание и формализация живого. Гуманные гуманитарии не отвергают эти попытки с порога, но резонно предупреждают, что для описания живого нужна другая или новая математика. А умные физики, химики приходят к выводу, что любая наука должна быть гуманитарной. Лингвисты, по сравнению с математиками, значительно скромнее. Они ищут (и не без успеха) единый корень (праязык) более чем семи тысяч языков, существующих на Земле. Едва ли следует говорить, что, если таковой существует, он ближе к языку действий, чем к языку математики, которая не в состоянии (во всяком случае, пока) его описать.
§ 2. Мир – политекст. Взаимодействие языков
Мир и человек представляют собой политексты. Читая один, мы можем не подозревать о существовании других. Попробуем в этом разобраться. Например, какой-то маршрут можно знать как «карту-путь» и не представлять его себе как «карту-обозрение», т. е. как образ пути. В первом случае знание маршрута описано на языке движений, во втором – на языке зрительных образов. Естественно, что это же знание может быть описано и на словесном языке или показано, например, глухонемым на языке жестов.
На рис. 14 представлено семейство возможных языков, с помощью которых люди описывают мир и себя в нем или мир в себе. Пространство внутри семейства языков, обозначенное ОКМ, – это образно-концептуальная модель мира, безразлично – внешнего или внутреннего, которая строится посредством одного или многих языков. ОКМ можно понимать и как представление о мире или как семиосферу. Полезно попытаться представить себе, какими языками оперирует та или иная наука или компьютер, да и мы сами, когда пытаемся понять другого человека или самого себя, оценить, например, собственное интеллектуальное или эмоциональное состояние. Полезно попробовать нечто хорошо знакомое (или ощущаемое) на одном языке перевести на другой. Если мы, например, попытаемся перевести на вербальный язык картину, находящуюся перед нашими глазами, то быстро поймем, что для этого нам не хватит не только словаря, но и жизни. Ведь зрительный образ – это целостное, интегральное пристрастное отражение (и порождение) действительности, в котором одновременно представлены основные перцептивные категории: пространство, движение (а значит, и время), цвет, форма, фактура и т. п. Имеется определенная последовательность выделения этих перцептивных категорий, получившая наименование микрогенеза образа. Минимальная задержка вербальной категоризации воспринимаемого объекта равна 250–300 мс. За это время происходят его локализация в пространстве, определение цвета, параметров движения, формы предмета. Легко видеть, что при целостном восприятии объектов в таком временном масштабе вербализация всей перцептивной информации невозможна. К этому надо добавить, что глаз в течение дня делает 100 тыс. фиксаций, т. е. он «вырезает» из окружающего огромное количество картинок. Полезно попытаться вспомнить, что же за день было воспринято. После такой попытки легко прийти к выводу, что мы на мир смотрели пустыми глазами. Но огорчаться не следует. Если бы нам показали все увиденные за день картинки, то мы бы их, несомненно, узнали.
Рис. 14. Языки описания реальности движения
Может показаться, что пространство языков, изображенное на рисунке, избыточно, так как не все языки нам знакомы. На самом деле оно недостаточно. Там, где указан язык образов, должно быть построено специальное пространство образных языков. В европейской культуре таких языков немногим больше десяти. К ним относятся послеобразы, т. е. следы ярких образов; образы сновидений, галлюцинаций; синестезии – сложные зрительно-тактильные или зрительно-слуховые образы; отраженные образы и образы порожденные – образы фантазии, воображения, образы сказок, мифов, науки. Нам представляется, что такого числа образных языков более чем достаточно. Но это не предел. В индийской культуре число видов зрительных образов свыше тридцати, и европейцы не могут перевести их классификацию на свои языки, поскольку не имеют соответствующего перцептивного опыта, а следовательно, и его языковых эквивалентов. Заслуживают специального описания, классификации и другие языки, указанные на рис. 14. Анализируя эту схему, полезно учитывать соображения Шпета: «Слово может выполнять функции любого другого знака, и любой знак может выполнять функции слова. Любое чувственное восприятие любой пространственной и временной формы, любого объема и любой длительности может рассматриваться как знак и, следовательно, как осмысленный знак, как слово. Как бы ни были разнообразны суппозиции «слова», специфическое определение его включает отношение к смыслу» [Шпета 1989: 381–382]. Это важнейшее положение означает, что «сфера смысла» имеет огромное число «входов». Заметим, что «осмыслены», не значит «омыслены», т. е. далеко не все знаки – «слова» осознаются, хотя и вносят свой вклад в смысловую сферу индивида.
Каждый из языков имеет свои правила употребления – свою морфологию, грамматику, синтаксис, которые для одних известны лучше, для других – хуже или совсем неизвестны. Например, мы знаем, что у некоторых есть внутренний «голос совести», «крик души», а каков их язык, словарь, можно только фантазировать. Голос совести можно подавить или прислушаться к нему. Если он подавлен, то человек оказывается глух и к голосу разума. Душа поет, радуется, ноет, болит, даже вещает. Но имеет ли она свой собственный язык или пользуется другими языками – остается загадкой.
Но даже когда нам известны язык и его грамматика, это автоматически не обеспечивает понимания. Нейронаука достаточно подробно изучила языки мозга, а их значение и смысл остаются такими же смутными, как язык дельфинов. То же нередко происходит и с родным языком. Человек, казалось бы, говорит грамматически правильно, а понять его трудно или невозможно. Аналогичное может происходить с хореографическим, иконическим, музыкальным, поэтическим языками. Для них существуют правила композиции, они могут соблюдаться, и тем не менее созданное в соответствии с ними произведение может не пониматься, не приниматься современниками, потомками или пониматься с большим запозданием. Каждый язык может быть красноречив или косноязычен.
Для понимания того или иного языка необходимо знать скрывающуюся за ним систему значений. Языку движений и действий соответствуют не только операциональные, но и эмоциональные, и предметные значения, языку образов – предметные и даже беспредметные, иррациональные (например, в сновидениях), вербальному – концептуальные или понятийные, языку мимики, пантомимики могут соответствовать и операциональные, и предметные, и концептуальные значения. Их переплетение в талантливой пантомиме вызывает эмоциональный отклик и порождает эстетические значения и соответствующие переживания. Предметы, утварь, орудия, понимаемые как текст, не имеют значения, а имеют назначение. Однако понимание их назначения невозможно без операциональных и предметных значений, складывающихся при их употреблении.
Для того, чтобы понимание произошло, текст, высказанный или прочитанный на каком-либо языке, должен быть воспринят, а его значения – осмыслены, т. е. переведены на собственный язык смыслов. Доказать или показать другому, что понимание случилось, далеко не просто. Это хорошо иллюстрируют, например, недоразумения на экзаменах. Для этого необходимо осуществить обратную процедуру означения построенных смыслов, что трудно и не всегда возможно.
Вероятно, для исследования и понимания жизни многих языков было бы удобнее, если бы с помощью каждого языка строилось свое отдельное описание или модель мира. Но тогда мы столкнулись бы со множеством моделей и трудностями их оценки в смысле полноты и достоверности описания мира. Подобное Вавилонское столпотворение не только языков, но и теорий и моделей происходит в науке. Для индивида более природосообразен и, видимо, правдоподобен другой вариант. Образ мира имеет, так сказать, множество входов, и этот образ не является исключительно зрительным, слуховым, вербальным, знаковым, символическим и т. п. Скорее всего, этот образ амодален, т. е. лишен цвета, запаха, вкуса и т. п. Иное дело, что мы этот образ иногда «окрашиваем» в багровые или розовые тона, представляем себе его чувственные характеристики.
Однако независимо от модальности/амодальности картины мира перед человеком стоит задача не только овладения языком, но и перевода с одного языка на другой. Трудности этого перевода хорошо иллюстрирует искусство. Если спросить у композитора, художника, скульптора, что он хотел сказать своим произведением, то, скорее всего, можно услышать: что хотел, то и сказал – слушайте, смотрите.
Подобные трудности наблюдаются не только в искусстве, в науке, но и во вполне обыденных ситуациях. Ж. Пиаже вспоминает замечательный эксперимент Пейперта: «А. Пейперт предлагал детям поползать, а затем описать движения рук и ног. Оказалось, что младшие испытуемые дают нереалистическое описание своих действий. Они говорят, например, что сначала продвигают вперед обе руки, а затем – обе ноги. Дети постарше все еще неправильно описывают то, что они делали в действительности, но их описания становятся более реалистичными. Они говорят, к примеру, что сначала переносят вперед правую руку и ногу, а затем левую пару конечностей. Даже среди 10—11-летних испытуемых только две трети правильно описывают движения при ползании. Прежде чем представить свои результаты на одном из симпозиумов, А. Пейперт попросил присутствующих поползать, а затем описать движения. Психологи и физики правильно проанализировали свои движения, тогда как математики и логики пришли к выводу, что вначале они передвигают вперед левые конечности, а затем правые» [Пиаже 1996: 129].
Этот эксперимент заставляет задуматься тех, кто, будучи загипнотизирован строгостью математических и логических доказательств, слепо доверяет математикам и логикам в более серьезных вещах, чем описание ползания. Несмотря на указанные трудности, перевод с языка на язык все же возможен. Иногда с потерями, а иногда и с приобретениями.
Переход от действия к образу, от образа к действию, от образа к слову, от слова к образу, от значения к смыслу, от смысла к значению и т. д. требует специальных и немалых умственных усилий. Максимальное напряжение требуется для перехода от идеи к образу, о чем давно писал А. Бергсон. Поэтому все утопии примитивны и похожи одна на другую. Антиутопии интереснее, хотя они могут быть столь же ужасны, как реализованные утопии.
В механизмах перехода от одного языка к другому остается много неясного. Психолингвисты предположили существование универсального языка-транслятора, с помощью которого происходит переход или перевод с одного языка на другой. Этот язык получил название языка глубинных семантических структур, образующих особое семантическое пространство. Есть ли он и как устроен – покажут будущие исследования. Не исключено, что под сомнение будет поставлена его универсальность. Более реален в этой функции язык движений, возможно, язык моторных программ. Если амодальность образа мира может быть поставлена под сомнение, то амодальность моторных программ сомнений не вызывает. Моторные программы предшествуют и вызывают движения и действия, они регистрируются при восприятии, узнавании и воспроизведении зрительных и слуховых образов, при порождении образа и речевого высказывания, во время внутренней речи и т. п.
Разумеется, вопрос о переводимости с языка на язык является частью более широкой проблемы: каковы возможности языка означать, описывать мир. Л. Витгенштейн предложил образную теорию «об изоморфном отображении конфигураций вещей в мире в конфигурации имен (слов) в предложении. Сущность языка есть сущность мира – они имеют общую логическую форму. Однако она скрыта за грамматической поверхностной структурой реальной речи. Логическая глубинная структура постулируется как идеал, который проявляет себя в осмысленной речи, но, будучи мыслимым, он не может быть описан в языке» (см.: [Вригт 1992: 84]). Представляется, что проблема изоморфизма, поставленная Витгенштейном, может быть решена, если выйти за пределы вербального языка и рассматривать всю совокупность языков.
Подобный выход полезен и для обсуждения гипотезы Н. Хомского о наличии у человека врожденных глубинных (грамматических) структур. С его точки зрения, ничем иным нельзя объяснить невероятный прогресс в развитии речи ребенка. Хомский, разумеется, включает в «гипотезу врожденности сведения о месте и роли людей в социальном мире, природе, условиях деятельности, структуре человеческих поступков, воле, избирательности и т. д.». И все же, по его мнению, происхождение глубинных структур – тайна и, скорее всего, таковой и останется (см.: [Хомский 1972: 113]). Подобный пессимизм может быть уменьшен, если обратиться к языку движений, который начинает складываться прежде вербального языка. Давно доказано, что рука учит глаз если и не восприятию пространства, то предметности, восприятию фактуры предмета и, возможно, его формы. Можно предположить, что складывающийся язык движений служит основой формирования речи. Подобное предположение подтвердится лишь в том случае, если будет найдено сходство между структурой человеческого движения и речевого высказывания. Постановка такой задачи стала осмысленной, благодаря успехам, связанным с проникновением в структуру движения, которая оказывается подобной структуре высказывания. Возможно, что не за горами создание по аналогии со «структурной лингвистикой» – «структурной моторики». Остановимся на этом подробнее.
Огромный потенциал развития и сопутствующая ему поразительная глубина дифференциации живого движения были главным предметом многолетних исследований Н. Д. Гордеевой с коллегами, изложенных в книге [1995]. Основной пафос этих исследований направлен против чисто механической трактовки движения и действия. В психологии издавна принято разделение компонентов или фаз действия: когнитивная, исполнительная и коррекционно-контролирующая. Последняя может быть названа и аффективно-оценочной. Первые две тоже не бесстрастны. Результаты исследований показывают размытость временных и функциональных границ между ними. В более широких структурах деятельности трудно однозначно локализовать тот или иной компонент. Они непрерывно соприсутствуют, дополняют друг друга, обмениваются своими функциями и временем. Их цементирует общая цель и единый путь. Микроструктурный и микродинамический анализ – основной методический прием, на котором построены исследования, – позволил на каждой фазе выделить волны и кванты действия, сохраняющие свойства целого. Это дало Гордеевой основания заключить, что не только молярная, но и молекулярная единица действия гетерогенна и содержит в себе когнитивные, исполнительные и оценочные компоненты.
Действие ведь тоже текст, который нужно научиться не только исполнять, но и читать. Мы не только прочитываем движения и действия, но и называем их двигательными фразами, высказываниями, кинетическими мелодиями. Путь к установлению структурного сходства слова и дела далеко не прост. Изучение движений требует не меньшей методической изощренности, чем филологическое и лингвистическое исследование.
Дополнительным аргументом в пользу возможного сходства моторных и лингвистических структур является тесная связь моторики со зрительным образом. Последний не статичен. Он дышит, меняется, скудеет, обогащается, перестраивается в собственных интересах и в интересах регулируемого им движения, действия. По отношению к его динамике введены термины «оперирование», «манипулирование образом» [Зинченко, Вергилес 1969]. Б. И. Беспалов [1984] установил сходство структур мануальной и визуальной моторики (движений глаз) в решении задач нагляднодейственного и образного (визуального) мышления. От визуального до вербального мышления – меньше шага. Не следует забывать и того, что в основе организации действия, оперирования вещами, манипулирования образами, игры словами лежит смысл соответствующей жизненной задачи. Равным образом не следует забывать и того, что между операциональными, предметными и концептуальными значениями, складывающимися в перечисленных формах активности, границы весьма и весьма условны.
Разумеется, положительное влияние развития «мелкой» моторики на становление речи было известно и ранее. Об этом писал Пиаже. Это издавна используется, например, в японской системе воспитания детей. Однако механизм такого влияния оставался скрытым. Возможность переноса (в старом добром смысле этого понятия, в каком оно использовалось в гештальт-психологии) моторных структур на вербальные, а потом и последних – на первые, приоткрывает тайну глубинных языковых и, соответственно, семантических структур. Более того, может быть, если удастся доказать структурное сходство моторного, визуального и вербального языков описания мира, придется пожертвовать красивой метафорой о Вавилонском столпотворении языков в человеческом познании и действии.
Анализ соотношения языков описания мира и человека свидетельствует не столько об их сосуществовании и переводимости (хотя бы частичной), сколько об их взаимной дополнительности при чтении «мира-текста» и «человека-текста». Анализ показывает также, что многообразие языков связано не столько с полнотой прочтения этих текстов, сколько с поиском языка, адекватного стоящей перед человеком задаче. Одна и та же реальность (ситуация) потенциально может быть описана посредством нескольких языков, каждый из которых в различной степени пригоден для решения задачи. Это означает, что каждый язык имеет свои границы, пределы как в смысле описания реальности, так и в смысле оперирования ею. Поэтому наряду с ознакомлением с проблемной ситуацией осуществляется поиск языка, на котором проблема имеет решение. Наиболее трудные для понимания, изучения и обучения случаи связаны с тем, когда для решения задачи необходимо ее описание на разных языках. Простейшим примером такой ситуации является планирование и осуществление предметного действия, когда его ситуация описывается на языке зрительных образов и слов, а состояние двигательного аппарата, свидетельствующее о возможности/невозможности его осуществления, – на языке мышечных ощущений. Несмотря на различие форм презентации ситуации и возможности действия, эти формы успешно сравниваются одна с другой и дают основания для принятия решения о целесообразности действия. Можно предположить, что сравниваются между собой не разномодальные образы, а моторные программы. Зрительная система дает импульс к формированию образа-плана потребного действия, а кинестетическая система формирует моторную программу требуемого данной ситуацией действия. Их сопоставление оказывается возможным, так как они выражены на одном языке. Видимо, функции универсального языка-транслятора и выполняет язык моторных программ. Высказанная гипотеза нуждается в дальнейшей разработке и подтверждении.
§ 3. Язык сильнее нас
Наличие пространства языков, полный набор которых еще неизвестен, не вызывает сомнений. Несомненно и то, что по крайней мере с некоторых языков возможен перевод на другие. Этот перевод далеко не полный, не буквальный, но он возможен. Более того, при этом переводе знания не только не теряются, но и прирастают, приобретают новые формы. На рис. 14 стрелки указывают на возможную превращаемость языков друг в друга или их обратимость, обращаемость. Философы, лингвисты, поэты подчеркивают, что слово (знак) не совпадает с обозначаемым объектом. Наиболее отчетливо это чувствуется в поэзии. Р. О. Якобсон писал: «Поэтическое присутствует, когда слово ощущается как слово, а не только представление называемого им объекта или как выброс эмоции, когда слова и их композиция, их значение, их внешняя и внутренняя форма приобретают вес и ценность сами по себе вместо того, чтобы безразлично относиться к реальности.
Почему это необходимо? Почему необходимо особо подчеркивать тот факт, что знак не совпадает с объектом? Потому что, кроме непосредственного сознания тождественности знака и объекта (А=А), есть необходимость непосредственного сознания неадекватности этого тождества (А не есть А). Причиной, по которой существенна эта антиномия, является то, что без противоречия не существует подвижности знаков и связь между представлением и знаком становится автоматической. Прекращается активность и чувство реальности умирает» [Якобсон 1996: 118].
В приведенном отрывке выделено важнейшее свойство языков. Это их относительно самостоятельное от «мира-текста» существование, позволяющее нам говорить в свою очередь о мире языка или языков. Более того, только такая самостоятельность, а следовательно, и свобода дают нам чувство реальности «мира-текста» и возможность оперировать последним, быть активным по отношению к нему. В свете приведенного положения Якобсона важной задачей образования является не только обучение соответствиям между знаковыми системами и представлениями, но и профилактика их автоматизации. Предупреждение Якобсона расшифровывает вынесенные в эпиграф слова В. фон Гумбольдта о том, что «язык сильнее нас». Он может связывать нас с реальностью и экранировать от нее. Он может быть орудием общения и мышления, и мы можем быть орудием языка. Напомним слова Бродского, который настойчиво повторял, что не язык – орудие поэта, а поэт – орудие языка. Когда речь идет о поэте, это счастливый случай. Много хуже, когда человек становится орудием не живого языка, а догмы, штампа, воляпюка, мертвой буквы…
Какие из данной выше характеристики многоязычия, своего рода Вавилонского столпотворения языков, можно извлечь следствия? Мир, его объекты и картины описываются на многих языках. Один и тот же объект, описанный на одном языке, может узнаваться наблюдателем как один и тот же или, будучи описан на другом языке, как другой. Установление тождества или различий требует усилий, в том числе и обучения. Заученная вербальная последовательность действий не гарантирует их правильного выполнения. И наоборот: правильно выполняемое действие с трудом передается другому лицу только в словесной инструкции. Чтобы убедиться в этом, попробуйте другому написать инструкцию по завязыванию галстука.
В этом нет ничего неожиданного. Каждый на своем опыте многократно убеждался, что знания и умения не совпадают. Я могу знать, но не уметь, могу уметь, но не могу объяснить, как я это делаю. Могу уметь показать, но не могу выполнить: «Два несравнимых между собой психологических состояния переживает человек, если он только показывает или если выполняет сам. У человека показывающего есть известная уверенность, есть легкость и нет той ответственности, которая лежит на человеке делающем. Благодаря этому показывать всегда легче, чем делать самому и показ почти всегда удается. Вахтангов владел психологией показа в совершенстве. Однажды, играя со мной на биллиарде, он демонстрировал мне свою удивительную способность. Мы оба играли неважно и довольно редко клали в лузу наши шары. Но вот Вахтангов сказал: – Теперь я буду тебе показывать, как нужно играть на биллиарде! – и, переменив психологию, он с легкостью положил подряд три или четыре шара. Затем он прекратил эксперимент и продолжал игру по-прежнему, изредка попадая шарами в цель» [Чехов 1986, 1: 92]. Вахтангов «всем существом чувствовал разницу между психологией режиссера (показывающего) и актера (делающего). Он мог переключаться по желанию из показывающего в делающего и наоборот. Как показывающий, он приобретал уверенность, легкость и ловкость. Его чувство ответственности становилось свободным от эгоистического страха перед публикой и перед возможной неудачей» [Там же: 171]. Педагогика ведь сродни режиссуре. У К. С. Станиславского они вообще трудноразличимы. И педагоги, и режиссеры чувствуют и знают сложность психологических обстоятельств, лежащих за исполнением и показыванием.
Вернемся к взаимоотношениям языков. Осип Мандельштам говорил, что нужно бы построить теорию знакомости слов. Аналогичным образом и языки могут быть более или менее знакомы не только человеку, но и друг другу. Есть языки далекие и близкие. Отношения и связи между ними могут быть естественными и искусственными. Искусственность доводится до абсурда при создании тайных шифров. Но есть вещи и более серьезные. Глаз отличает живое вещество от неживого, живое движение от механического (последнее он отличает за доли секунды), а язык может лишь зафиксировать отличенное глазом, но не определить, поскольку наука не нашла еще удовлетворительного определения живого. Кстати, компьютер может воспроизвести, даже удовлетворительно имитировать живое движение, обмануть человеческий глаз, но не определить живое. Например, в советской науке многие годы бытовало столь же бесспорное, сколь и бессмысленное определение жизни как способа существования белковых тел (Ф. Энгельс), и странным образом не замечалась фундаментальная характеристика (не определение!) жизни, данная А. А. Ухтомским: «Жизнь – асимметрия с постоянным колебанием на острие меча, удерживающаяся более или менее в равновесии лишь при устремлении, при постоянном движении. Энергический химический агент ставит живое вещество перед дилеммою: если задержаться на накоплении этого вещества, то – смерть, а если тотчас использовать его активно, то – вовлечение энергии в круговорот жизни, строительство, синтез, сама жизнь. В конце концов, один и тот же фактор служит последним поводом к смерти для умирающего и поводом к усугублению жизни для того, кто будет жить» [Ухтомский 1978: 235].
Приведенная характеристика жизни была высказана ученым в 1927 г., т. е. задолго до того, как физик И. Р. Пригожин стал работать над проблемой созидательной роли неравновесных состояний и вытекающей из этого необратимости природных процессов. Неравновесные состояния приводят не к вожделенному до сих пор для многих физиологов и психологов равновесию-гомеостазу, а к порождению нового. Ухтомский отмечал, что то, «что мы называем “физиологическим покоем” органов и организма, не есть само собой разумеющееся состояние бездеятельности “за отсутствием импульсов”, но представляет собой активную форму реакции…» [Там же: 279]. А вот поэтический образ «физиологического покоя»:
В закрытьи глаз, в покое рук —
Тайник движенья непочатый.
Чтобы убедиться в емкости характеристики жизни, данной Ухтомским, можно заменить в ней химическое вещество на информацию или – лучше – на знания, опыт, а живое вещество – на живое существо. Тогда мы получим характеристику жизни как асимметрию (а не гомеостаз), с постоянным колебанием на острие меча между познанием и действием, сознанием и деятельностью, опытом и его использованием и т. д.
Пространство языков необходимо не только из-за сложности, многокрасочности мира, но и потому, что, как указывалось выше, тот или иной язык больше пригоден для решения одних задач и меньше или вовсе непригоден для решения других. Разнообразие языков, создаваемых для описания мира или проблемных ситуаций, соответствует разнообразию задач, возникающих перед человеком. Можно попробовать перемножить три трехзначных числа, написанных римскими цифрами (если удастся вспомнить, как, например, написать 678), и после такой попытки исчезнет удивление, что за успешное решение подобной задачи несколько столетий тому назад в Европе присуждали докторскую степень. Сейчас эту степень получить значительно проще.
§ 4. От языка к миру. Проблема предметности
В истории культуры новые языки возникали для решения новых задач, впрочем, здесь нет утилитаризма. Хороший язык оказывался пригоден для решения многих задач, возникших после его создания (например, расширение со временем задач, решаемых Булевой алгеброй). Следовательно, языки представляют собой не только средство описания и трансляции того или иного знания, но и орудие интеллектуальной деятельности. В науке различают многие виды мыслительной деятельности в зависимости от того, какой язык выступает в качестве ее доминирующего средства. Это сенсомоторное, наглядно-действенное, образное, вербальное, визуальное мышление. Оперирование и манипулирование тем или иным языком замещает оперирование вещами (которое далеко не всегда возможно). Подобное замещение таит в себе практически безграничное расширение степеней свободы оперирования и манипулирования отображенной в знаковых системах реальностью. В свою очередь, избыточная свобода оперирования часто слишком далеко уводит от реальности, в мир вымыслов, фантазий, мифов, утопий.
Постепенно мы подходим к наиболее интересному и трудному вопросу: как функционируют языки? Они функционируют не изолированно друг от друга, а взаимодействуют, сотрудничают, соперничают в описании мира, в разрешении проблемных ситуаций независимо от их взаимной переводимости/непереводимости, независимо от полноты и качества перевода. Каждый новый усвоенный (или построенный) язык меняет всю картину мира, меняет ее наблюдателя. Взрослый человек живет в словесно означенном, названном мире и никаким чудом не может вернуться к до словесному или бессловесному восприятию этого мира младенцем. Иное дело, что он может испытывать своеобразную прелесть недоназванного, недоозначенного мира, находясь вдали от культуры и цивилизации. Но он все равно их носит с собой, в своей памяти образов, действий, мыслей, страстей, т. е. в своей второй натуре. Когда же мы хотим увидеть мир сквозь какой-либо один язык, на наше восприятие оказывают влияние другие, которые могут выполнять функции фильтров или приставок-амплификаторов. С их помощью картина мира уточняется, углубляется, оттеняется, искажается и т. п. Кому-то наука, кому-то идеология ложится на глаза. Первый добивается чисто иллюзорной ясности, например, накладывая формулы на живое, текучее; второй, оскопляя действительность, добивается пагубной ясности.
Спасительно в таких ситуациях стремление вернуться от языка к реальности, осознание невозможности подобного чуда и надежда на него. Наступает усталость, пресыщение от языка (языков), да и от текстов, включаются механизмы перцептивной защиты. Появляется желание вернуться к первоначальному миру-тексту, к себе любимому, непосредственному, незамутненному. Или вырваться из себя? «(…) Забыться и заснуть».
Видимо, все же возврат или отстройка от языка иногда случаются. Из потока времени вырываются живые мгновения, как бы лишенные прошлого и будущего. К таким мгновениям обращался или взывал Фауст: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно». Остановленные мгновения порой становятся вечностью. Их остановке препятствует преждевременная категоризация, вербализация, наклеивание ярлыков на мир. В обыденной жизни мы ведь не столько воспринимаем мир, сколько его узнаем, не только сами уподобляемся миру, но и уподобляем его себе, видим лишь то, что ожидаем или хотим увидеть.
К числу языков относится и язык символов. Подлинный символ – это не сравнение, не сходство. Для психологии понимание символа чрезвычайно важно, поскольку сам человек – существо символическое. Он, как и любой символ, обладает внешним и внутренним, связь между которыми составляет проблему. П. А. Флоренский утверждал, что внешнее и внутреннее, их связи, взаимодействия, взаимоотношения могут быть удовлетворительно поняты лишь с помощью привлечения для такой работы понимания символа. Интересны по этому вопросу размышления Шпета: «В особенности опасны опыты выведения символа из «сходства». В основании сходства должно быть какое-то тождество – идеальное в действительном или в идеальном же. Может сходствовать эмпирическое с эмпирическим, действительное с действительным, идеальное с идеальным, но не действительное с идеальным. А таков символ всегда, во всяком символе внешним символизируется внутреннее. Через символ внутреннее есть внешнее, идеальное – реальное, мысль – вещь. Через символ идеальная мертвая пустота превращается в живые вещи – вот эти – пахнущие, красочные, звонкие, жизнерадостные вещи.
Питайся ими и молчи!
Символ – не сравнение, потому что сравнение не творчество, а только познание. Оно – в науке творчество, а в поэзии символ – творчество» [Шпет 1989: 412]. Добавлю, творчество, которым не должна пренебрегать наука, особенно гуманитарная. В психологии внешнее и внутреннее связаны друг с другом не «сходством», которое в этом случае от лукавого. Они связаны актами взаимного порождения – творчества. Внутреннее порождается внешним, а внешнее – внутренним в разнообразных формах знаково-символической деятельности, являющихся непременным условием человеческого развития.
Проблема адекватности «мира-текста» и языка его описания далеко выходит за рамки психологии и педагогики. И. Бродский в послесловии к «Котловану» заметил: «…Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее – о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость».
§ 5. Взаимодействие языков
Важно понять и принять, что языки функционируют не изолированно. Они учат друг друга и их носителя. Они работают как единое целое. Иное дело – доминирование того или иного языка, связанное либо с предшествующим опытом, либо с характером задачи. Это хорошо иллюстрируется жестоким экспериментом, который поставила природа. Когда слепоглухому, учившемуся на психологическом факультете Московского университета, на экзамене попался вопрос об органах чувств, он начал с болевой чувствительности, потом перешел к вибрационной, осязательной и т. д. На последнем месте в его ответе оказались слух и зрение.
Вернемся к примеру «карта-путь» и «карта-обозрение». Каждое живое существо имеет или строит свой образ пространства, его геометрию. Соответственно имеется локомоторная, осязательная, зрительная геометрия. Есть геометрия даже акустическая, поскольку возможна довольно точная локализация пространственного положения предмета по звуку. Все это – виды естественной геометрии. Имеется геометрия и концептуальная, научная, в которой успешно работали даже слепые геометры, знавшие, конечно, о зрительной, оптической геометрии, но не переживавшие ее (скорее, переживавшие ее отсутствие). Естественная геометрия неизмеримо сложнее научной. В первой топология преобладает над метрикой, поэтому точное описание моторного, оптического, а тем более сенсомоторного полей человека, несмотря на имеющиеся успехи в подобных попытках, все еще составляет проблему для науки. Есть еще одна самая трудная геометрия (топология, география) – это символическая география нашей души. Отправляться в путешествие в глубины собственной души, заглядывать в ее мир, в ее колодец отваживаются немногие, боясь найти там Ад, Чистилище или потерянный Рай.
Языки, представленные на рис. 14, выполняют не только «академические» функции средств мышления, познания, описания мира (миров), его воспроизведения, схематизации, но и практические, связанные с его преобразованием и действием в нем. Большинство языков полифункциональны: они могут быть средством общения, познания и действия.
Возвращаясь к вопросу о переводе с языка на язык, скажем, что такой перевод требует не только усилий. Он не может быть осуществлен непосредственно. Роль посредников выполняют действия, смыслы, значения, символы. Посредник нужен даже тогда, когда выполняется перевод в пределах одного языка, например внутри языка зрительных образов. Если человеку надеть очки, переворачивающие верх-низ, то при пассивном поведении возникает и усиливается чувство ирреальности мира. При активном поведении, которое, разумеется, затруднено, картина мира перевернется к исходу второй недели ношения очков («инвертоскопов»). Здесь посредником или оператором преобразования окажется действие, с помощью которого произойдет перешифровка операциональных и предметных значений и восстановление чувства реальности мира. Таким же оператором-медиатором оказывается слово, облегчающее восприятие двойственности изображений в классических картинках «профили-ваза», «теща-невеста».
С помощью действия же происходит перевод осязательной геометрии в оптическую. Например, когда слепорожденным в зрелом возрасте удаляют катаракту, они на первых порах не могут зрительно оценить простейшие ситуации: пересчитать несколько карандашей, отличить круг от квадрата. Здесь рука выступает учителем глаза. Обучение настолько сложно, что полноценное пространственное восприятие у них так и не складывается. Мир им кажется плоским. Многие оперированные отказываются от зрительной картины мира, они вновь надевают повязку на глаза. Известны случаи, когда прозревшие, не сумев приспособиться к видимой картине мира, кончали жизнь самоубийством.
Пространство языков, представленное на рис. 14, можно уподобить скелету, обрастающему плотью знаний, или древу познания, плодами которого являются знания о мире и о себе. Могут быть найдены и другие образы. Возможен образ осьминога, щупальца которого не только охватывают мир снаружи, но и проникают внутрь него, обеспечивая видение изнутри.
Образ пространства языков, с помощью которых мы читаем, описываем и конструируем мир-текст, может быть любым, тем более что мы пользуемся большинством языков, не отдавая себе в этом отчета, неосознаваемо. Они становятся орудиями, инструментами нашего познания и действия. Ведь мы же говорим, не отдавая себе отчета, – как (а иногда и – что). По словам М. Ростроповича, он на виолончели играет так же, т. е. безотчетно. Аналогичным образом мы пользуемся языками. Все наше внимание занято предметным содержанием, а не формой, с помощью которой оно выражается. Конечно, имеются специальные ситуации, даже виды деятельности, предметом которой является язык, форма выражения содержания. Эту форму – язык – нередко называют материей нашего знания и сознания.
Неосознанность усвоения, построения, функционирования многих языков (о существовании некоторых мы даже не подозреваем или подозреваем, как в случае экстрасенсорики, но не знаем носителя) не уменьшает их вклада в формируемую нами картину мира и образа себя. Этот неосознаваемый (безотчетный, неответчивый) уровень представляет собой фон любого познавательного процесса, исполнительного действия, творческого процесса или акта. При всей неосознаваемости процесса получения результата сам он представляется индивиду непосредственно понятным, очевидным, достоверным. Хотя достоверность может обосновываться маловразумительной ссылкой на интуицию.
Влияние какого-либо языка на восприятие картины мира может быть вполне сознаваемым. Гёте следующим образом описывал итоги своего путешествия в Италию: «Мое внимание приковал к себе Микеланджело тем, что мне было чуждо и неприятно то, как воспринималась им природа, потому что я не мог смотреть на нее такими огромными глазами, какими смотрел на нее он. Мне оставалось пока одно: запечатлеть в себе его образы… От Микеланджело мы перешли в ложу Рафаэля, и нужно ли говорить о том, что этого не следовало теперь делать! Глазами, настроенными и расширенными под влиянием предыдущих громадных форм и великолепной законченности всех частей, уже нельзя было рассматривать остроумную игру арабесок… Пусть я был все тот же самый, я все-таки чувствовал себя измененным до мозга костей…» (цит. по: [Ухтомский 1978: 258]).
Теперь представим себе, что мы усвоили некоторое количество языков и худо-бедно, лучше или хуже научились читать мир-текст, начали строить знание о нем. Построение знания – это всегда испытание мира (своего рода экспериментирование над ним), которое одновременно есть испытание себя самого. Другими словами, познание – это всегда действие, дающее не только адаптивный или продуктивный результат, но и результат познавательный. Его условием, промежуточным и конечным итогом является порождение картины мира или собственного образа, метафоры, понятия, текста, конспекта, стенограммы.
Собственный текст – это не просто удвоение мира, не зеркало. Во многих отношениях он проще оригинала, а во многих – сложнее. При его создании «физика» языка (языков) соединяется со смыслами и значениями, с тем, что психолингвисты называют субъективной семантикой.
Образ мира, создаваемый человеком, не только полнее, глубже, шире, чем требуется для решения сиюминутных жизненных задач. Он принципиально иной, чем отраженный в нем мир. Человеку мало того, что мир неисчерпаем для познания, что создание его образа требует всей жизни. Человек строит образ не только реального, но и вымышленного мира (возможных миров), и иногда поселяется в нем. Сегодня появилась возможность не утруждать себя такой достаточно трудной работой, а довольно легко переселяться в виртуальную реальность, создаваемую компьютерами.
Значит, образ мира, при всей его неполноте и возможной неадекватности оригиналу, избыточен в том смысле, что содержит в себе то, чего в мире нет, еще не случилось, содержит даже то, чего не может быть никогда. Образ мира имеет в своем составе не только прошлое (часто ложно истолкованное), но и хорошо или плохо предвидимое (потребное или непотребное) будущее.
Возможность превратного восприятия прошлого, настоящего, построения фантазий, утопий, возможность помыслить любую чушь приводит к обнадеживающему выводу. С помощью языка (языков) мы не просто можем верно или неверно прочесть мир-текст. Мы можем освободиться от рабской зависимости от мира. По мере овладения языками в мире-тексте увеличивается число читаемых страниц, расширяется контекст, и мир-текст превращается в гипертекст со всеми вытекающими из этого понятия следствиями. Уже не «текст читает нас», а мы читаем его, т. е. не только вычитываем, но и вчитываем в него. Не только вычитываем и вчитываем, но и пишем свой собственный дневник.
Благодаря языку мы расширяем число степеней свободы для своего познания и действия, освобождаемся (хотя бы относительно) от таких суровых определений человеческого бытия, как пространство, время, даже социум. Сам язык – это не знание (хотя его нужно знать, может быть, даже не столько знать, сколько владеть им), а инструмент общения, усвоения, мышления, порождения нового знания, его сохранения, развития и трансляции, в том числе и самому себе. Трансляция самому себе – это перевод значения на язык смысла. Такой перевод представляет собой исходный, базисный уровень понимания и даже нормального образования. Смысл – это еще одно неопределимое понятие. Трудность его определения (а попыток было достаточно) состоит в том, что он представляет собой первое, или главное, измерение человеческого сознания и бытия. Первое – по сравнению с упомянутыми пространством, временем, социумом. В принципе все языки, указанные на рис. 14, должны выполнять главную функцию – функцию трансляции смыслов. На самом деле они столь же успешно транслируют смысл, сколь и маскируют, скрывают, затемняют его. Это издержки невозможности непосредственного восприятия и трансляции смысла, невозможности извлечения смысла помимо языка, невозможности восприятия чистого или «голого» смысла.
Слабым аналогом восприятия такого смысла являются наши, по словам И. М. Сеченова, «темные» ощущения от внутренних органов: телесный комфорт («блаженство тела»), дискомфорт, боль, которые мы далеко не всегда точно локализуем, словесно означиваем. Подобные же трудности мы испытываем при попытках означивания своих душевных состояний.
Нельзя сказать, что задача непосредственного восприятия, ощущения, чувства смысла вовсе неразрешима. Такое достигается на уровне высочайшего мастерства, когда смысл извлекается как бы помимо языка, на котором он выражен. Субъективно это производит впечатление мгновенного охвата сложной ситуации, озарения, открытия и пр. Но для понимания происшедшего, а тем более для доказательства себе, а потом и другим необходимо вновь обращаться к языку. Озарение – это исключительное состояние, редкость, радость, счастье. В последнее время высказываются правдоподобные, хотя и труднодоказуемые гипотезы о том, что образ, картина мира младенца синестетичны, полимодальны. Следы синестезии сохраняются в восприятии взрослого человека, например, «малиновая ласка», «желтая зависть», «красное нетерпение», «зрячих пальцев стыд», «осязание мучительного и зыбкого образа» и многое другое у Мандельштама. Усвоение различных знаковых систем может приводить к тому, что образ мира становится однотонным, как после длительной сенсорной депривации. Возвращение к богатству его чувственных качеств требует усилий. Лишь немногие способны, читая ноты, слышать музыку. Конечно, при усвоении знаковых систем мир распредмечивается, но без них невозможно его более полное опредмечивание, достигаемое озарением. В нем участвуют все культурные и природные сущностные силы человека. В обычных ситуациях человек вынужден, порой безуспешно, доискиваться смысла, докапываться до него, чтобы понять происходящее. Еще труднее его выразить. Давно известно, что дар видения, дар понимания и дар выражения не совпадают.
До сих пор преимущественно рассматривалось участие всей известной и неизвестной, изученной и неизученной совокупности языков в познании и, частично, в действии. В сторону общения делались лишь некоторые указательные жесты. Однако, если столь велика роль «внелингвистических явлений» (заметим, что невербальные языки лингвисты относят к категории вне-лингвистического) в познании, то их роль должна быть значимой и в человеческом общении. Подобное участие лингвисты стали признавать не очень давно. Их можно понять, так как у них достаточно проблем с бесконечным поражающим многообразием языков мира. И все же они осознали проблему участия невербальных средств в коммуникации и дали ему название «пресуппозиций». Вот как характеризовал их В. А. Звегинцев: «В самых общих чертах под пресуппозициями стали понимать «скрытый» подтекст, который не только наличествует в любом тексте, но и оказывает решающее влияние на построение текста. Такой подтекст образуется общими для всех участников речевого акта знаниями самого разнообразного порядка: социальными, профессиональными, бытовыми, этическими, политическими, логическими и т. п. Говорящий всегда строит предложение с учетом этого общего фонда знаний, которые обеспечивают правильное понимание высказываний и вместе с тем позволяют экономно пользоваться языком. Проблема пресуппозиций, как видим, состоит в установлении того, каким образом вне лингвистические явления входят в содержание языковых образований (слов, предложений, связного текста – дискурса), преобразуясь в лингвистические. Так, наука о том, как человек говорит, становится также наукой о том, как (и почему) человек молчит (или, точнее, умалчивает)» [Звегинцев 1996: 40].
Сначала об умолчании. Бродский в Нобелевской лекции говорил, что его ощущение большой неловкости и испытания «усугубляется не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до меня, сколько памятью о тех, кого эта честь миновала, кто не смог обратиться, что называется, «урби эт орби» с этой трибуны и чье общее молчание как бы ищет и не находит в нас выхода». М. Ю. Лотман и Ю. М. Лотман, комментируя эти слова поэта, пишут, что в них «четко прослеживается одна из философем Бродского: наиболее реально не происходящее, а то, что так и не произошло» [Лотман 1996: 734]. Бродский еще более решительно эпатировал реальность, утверждая, что реальность и сон – это тавтология, так как толкование сновидений начинается с толкования реальности.
Фигуры умолчания, еще не случившееся, даже не имеющее названия не меньше влияют на наше общение, чем проговоренное и случившееся. О последнем иногда лучше и промолчать, помня, что слово – серебро, а молчание – золото.
На общение влияют многие «внелингвистические явления», к которым лингвисты относят почти все языки, упоминавшиеся в этой главе. Здесь важно подчеркнуть, что Звегинцев утверждал возможность преобразования вне лингвистических явлений в лингвистические. Такая возможность должна быть поставлена на службу образованию. Желательно, чтобы учащиеся в более молодом возрасте, чем мольеровский герой, узнавали, что они говорят прозой. Им нужно давать знания не только о тексте, но и о языках, на которых этот текст написан и выражает себя. В частности, объяснять, что человек извлекает смысл из мира-текста, переводит его на свой язык предметных, операциональных или вербальных значений. Процедура в целом носит название означивания смысла. Означивание смысла, построение знака и «размещение» его между собой и миром – это и есть Культура.
Заканчивая обсуждение вавилонского столпотворения языков, выскажу гипотезу относительно того, что их объединяет, помимо реальности, которую они прощупывают с разных сторон, и смысла, который извлекается из бытия. Каков механизм узнавания реальности, отображенной или описанной на разных языках? Не только слово обладает внутренней формой. Она имеется и у языков движений, образов, знаков, символов, и других языков, представленных и не представленных на рис. 12.
Подобие и знакомость языков следует искать не в их внешних формах, здесь отличия одного от другого разительны. Их нужно искать в формах внутренних. Выше говорилось, что во внутреннюю форму слова входят движения (действия) и образ; во внутреннюю форму действия – слово и образ; во внутреннюю форму образа – действие и слово. Во внутреннюю форму символа (какова бы ни была его внешняя форма – вербальная, визуальная, предметная и т. п.) входят вещь и идея. Это и есть гипотетический механизм взаимного обогащения языков, обеспечивающий более полное и разностороннее прочтение мира-текста. Другими словами, языки гетерогенны. Переплетение их внутренних форм обеспечивает и облегчает переходы от одного языка описания мира-текста к другому языку описания и «общение» языков друг с другом. Согласно Шпету, во внутреннюю форму слова входят чистый предметный остов и подвижные логические формы. Видимо, они же входят и в языки движений и действий. Шпет предупреждал против отождествления внутренних логических форм и формальной логики. Первые остаются проблемой. Синкретизм – а возможно, это есть высшая логика, свойственная внутренней форме языка в целом и каждому виду языка в отдельности, – делает внутреннюю форму порождающей и новые языки, и новые тексты. Таким свойством формальная логика не обладает.
Ситуацию порождения новых текстов и обмена ими интересно обсуждал Ю. М. Лотман. Здесь имеют место особые механизмы и контакты и особого рода изоморфизм: «Поскольку имеется в виду не просто акт передачи, а обмен, то между его участниками должно быть не только отношение подобия, но и определенное различие. Можно было бы сформулировать простейшее условие этого вида семиозиса следующим образом: участвующие в нем субстраты должны быть не изоморфны друг другу, а изоморфны третьему элементу более высокого уровня, в систему которого они входят. Так, например, словесный и иконический язык рисованных изображений не изоморфны друг другу. Но каждый из них в разных отношениях изоморфен вне семиотическому миру реальности, отображением которого на некоторый язык они являются. Это делает возможным, с одной стороны, обмен сообщениями между этими системами, а с другой – нетривиальную трансформацию сообщений и процессов их перемещения» [Лотман 1992, 1: 18].
Внесемиотический мир, о котором пишет Лотман, – это мир-текст, так или иначе, в разных отношениях отображаемый в вербальном, образном, моторном и других языках, в их внешних и внутренних формах. Он, разумеется, помогает языкам узнавать друг друга не только непосредственно, благодаря одновременному участию разных языков при формировании полимодального, многокрасочного образа мира, но и опосредованно через этот уже сформированный образ. Поскольку в его формировании участвует также и слово, то интегральный образ мира (внесемиотической реальности) можно назвать образно-концептуальной моделью этого мира. Поскольку она уже сложилась, сформировалась, то для ее узнавания, актуализации не нужно участие всех языков, с помощью которых она сформировалась. Это возможно благодаря тому, что в глубине каждого из них имеется нечто подобное, изоморфное как внесемиотической реальности, так и интегральному образу или образно-концептуальной модели. Таким общим может быть «предметный остов», предметные, операциональные значения, подвижные логические формы образа, слова, действия… Благодаря этому их внутренние формы становятся проницаемыми друг для друга, что и обеспечивает обмен или внутренний диалог между ними. Здесь мы имеем аналогию с диалогом внешним, который затруднен или невозможен при полном несовпадении внутренних форм слова у его участников. Его налаживанию помогает обращение не только к вне семиотической реальности, о чем писал Лотман, но и к реальности вполне семиотической, к интегральному образу мира, к образно-концептуальной модели мира, которая богаче и шире внутренней формы слова.
Так внесемиотическая реальность – потенциальный мир-текст – превращается во вполне семиотическую реальность, в интегральный образ мира, автономизирующийся от реального мира, приобретающий порождающие свойства. Образующийся мир семиотической реальности – мир языка – становится способным порождать новые миры, которые порой оказываются более реальными, чем сама реальность. Но этот сюжет выходит за пределы обсуждения вавилонского столпотворения языков в сферу смысла миров-текстов-реальностей, созданных человеком. Именно смысл помогает различать и примирять противоречия разных текстов между собой и с миром. Обсуждению сферы смысла посвящена следующая глава.