Сознание и творческий акт — страница 26 из 61

но честь / Есть вотчина души. В переводе К. Бальмонта это звучит: Честь – место, где душа сияет ([Эриксон 1996: 377]; см. также примеч. переводчика). Поэтому-то честь нужно беречь смолоду.

Не знаю, как у читателя, а у меня возникает новый вопрос. Что делать с найденным или сконструированным смыслом? Выражаясь словами А. А. Ухтомского, как найти или как самому стать «заслуженным собеседником»? Кому и как сообщить весть – только найденный или уже воплощенный смысл? При всей, впрочем, далеко не всем понятной прелести одиночества, оно не может быть абсолютным.

Вновь прислушаемся к М. К. Мамардашвили, который идентифицировал метафору пропасти смысла с одиночеством: «Еще Августин говорил, что только бездна с бездной перекликается. Сначала человек должен открыть бездну, в свете которой он один, и никто не поможет, ни с кем сотрудничать невозможно. И вот, через бездну происходит дружба. То есть, я хочу сказать, что, понимаете, мы имеем друзей, если заслуживаем, то есть, я бы сказал так: только одинокие люди имеют друзей (…) Потому что: бездна только с бездной перекликается. Это как бы какой-то подводный или подземный ход или ход «поверх». Там прямого пути нет. (…) Или «подземные связи». Эти связи есть, если ты встал перед бездной и знаешь, что ты один. И никто не поможет, и нет разделения труда и кумуляции общих усилий быть не может» (1988). Приведенный отрывок взят из неопубликованной беседы М. К. Мамардашвили с В. А. Бондыревым – режиссером документального фильма об Эрнсте Неизвестном[9]. В 1989 году фильм «В ответе ль зрячий за слепца…» был показан на телевидении. Беседа закончилась в общем оптимистически: отвечая на вопрос, какой одной и главной теме он бы посвятил свое участие в фильме, Мераб сказал: «Тому, что наша больная душа пыталась, с одной стороны, выразиться, а с другой стороны – стать. Стать! И все! И больше ничего». В ходе беседы произносились и другие слова: «С-быться»! «Пре-быть»! «Исполниться»! Со своей стороны могу сказать, что двум друзьям – заслуженным собеседникам – Э. Неизвестному и М. Мамардашвили это удалось в полной мере. Но какой ценой! Через два года, в 1990 г. Мераба Константиновича не стало.

Итак, мы от глубин души пришли к общению – собеседованию, к перекличке, к вибрации, может быть, к резонансу душ, представляющих собой, если верить Ст. Малларме (и не только ему), ритмические узлы. Здесь уместно привести разъяснения Г. Г. Шпета, в каком смысле представления о «душе» могут (и должны) использоваться в психологии: «Я думаю, что к настоящему времени термин “душа” настолько уже очищен от метафизических пережитков, что им можно пользоваться, – в уверенности, что теперь и самые нервные особы умеют устоять против соблазнов навьего очарования, – только усвоив термину некоторое положительное содержание вспомогательного для науки «рабочего» понятия – того, что физики называют “моделью”, сознавая нереальный, фиктивный смысл соответствующей “вещи”. Стоит только отрешиться от представления души как субстанции, чтобы тотчас отбросить и все гипотезы об ее роли как субстанциального фактора в социальной жизни. То же относится к термину “дух”. Только при этом условии оба термина в серьезном смысле могут толковаться как субъект (materia in qua) – чего от “духа” требовал Гегель» [Шпет 1989: 478]. Продолжая мысль Г. Г. Шпета, можно сказать, что душа есть связь имеющих место во времени актов, представляющих собой душевные явления, то есть материя, в отношении к которой допустимо применение средств топологии (ср., М. Цветаева: Моя душа – мгновений след). Такой же «материей» являются психологическое время и психологическое пространство, например, с мандельштамовским внутренним избытком последнего. Аналогичным образом, В. Хлебников мыслил язык как государство, но отнюдь не в пространстве, не географически, а во времени: «Какой-то идиотический Эйнштейн, не умеющий различать, что ближе – железнодорожный мост или “Слово о полку Игореве”. Поэзия Хлебникова идиотична – в подлинном, греческом неоскорбительном значении этого слова» [Мандельштам 1987: 211].

После этих разъяснений вернемся к порождению и перевоплощениям смысла. Одновременность нескольких наших путешествий в глубинах души похожа на собирание, стягивание трех цветов живого времени – прошлого, настоящего, будущего – в одновременность, в дление, в вечное настоящее, в фиксированную точку интенсивности – punktum cartesianum, в затмевающий вечность миг, в таинственную точку, в миг смысла, наконец, в Мегамиг. Согласно Мамардашвили, такие точки избыточны: «Бессмысленная в своей избыточности интенсивность вокруг них меняет смыслы нашей жизни. Смыслы нам доступны и понятны, а сами эти точки недоступны и непонятны» [Мамардашвили 1993: 33]. Может быть, такие точки представляют собой виртуальные единицы «интенсивной вечности» (П. Вирильо) и в них возможно соединение горнего и дольнего, открытие смысла, возникновение духовных порывов, которые затем превращаются в текст произведения, поведения, жизни… Попадание в такие точки есть условие подъема по духовной вертикали, опосредованного готикой слов (метафора акмеистов). В кажущемся каламбуре А. Белого «Мне Вечность – родственница» открывается глубокий смысл. В таких, далеко не всегда магических, точках останавливается время, сжимается пространство, – И вы, часов кремлевские бои, – / Язык пространства, сжатого до точки… (О. Мандельштам), – уплотняется, кристаллизуется смысл. Мало этого: свертывается вселенское целое. Приведу по этому поводу описание Н. Кузанского (1401–1464): «Как сила человека человеческим образом способна прийти ко всему, так все в мире приходит к нему, и стремление этой чудесной силы охватить весь мир, есть не что иное как свертывание в ней человеческим образом вселенского целого» [Кузанский 1979, 1: 261]. Века спустя Б. Пастернак сказал: Мирозданье – лишь страсти разряды, / Человеческим сердцем накопленной. Заметим, не умом, а сердцем. По своему осмыслил и одушевил Вселенную Н. Заболоцкий:

Я, как древний Коперник, разрушил

Пифагорово пенье светил.

И в основе его обнаружил

Только лепет и музыку крыл.

Один из героев Ф. М. Достоевского мрачно заметил, что страдание – это единственная причина сознания. Об этом же Н. Заболоцкий: И животворный свет страданья / Над нами медленно горел. Хотелось бы думать, что светлые переживания тоже способствуют его пробуждению. Это вновь увлекательный сюжет хронотопии сознательной и бессознательной жизни человека. Пропасть смысла, колодец души, да еще с находящимися там адом, плавильным тиглем, кузницей, котлом cogito – это, конечно, предельный случай. Но и награда – созданное произведение – стоит мук творчества, так как произведение оказывается живым. Следует помнить В. В. Кандинского: внешнее, не рожденное внутренним (или виртуально сложившимся целым), мертворожденно. И. Бродский предложил, казалось бы, более спокойный вариант – вариант без пропасти смысла. Он его сразу возвысил. Поэт отыскивает горизонт по вертикали. Хотя, судя по его поэзии (и жизни!) ему тоже не удалось миновать пропастей. Иное дело, что он не любил вспоминать об этом. Смысл сказанного в том, что глубинная и вершинная психологии одинаково важны. Одна невозможна без другой, а вместе они составляют одно целое. Вне бытийного и рефлексивного слоев сознания невозможно образование слоя духовного. Лишь взятые вместе все три слоя сознания составляют полифоническое, полноценное, открытое миру и смыслу сознание. Такое сознание не следует смешивать с фантомом мировоззрения.

В отличие от мироощущения, мировоззрению свойственны иллюстративность, декларативность, литературщина [Фаворский 1988: 218–219]. Когда не устанавливаются или исчезают органические связи между мироощущением и мировоззрением, появляется двойственность сознательного бытия, плюрализм совести, двоемыслие… Точно о мировоззрении, лишенном мироощущения, писал А. М. Пятигорский: «Это когда смыслы отражаются человеком, то есть, когда они не проходят через него. В мировоззрении смыслы теряют свою онтологичность, но не приобретают свою персонологичность, ибо они не прошли через личность» [Пятигорский 2004: 340]. А. Н. Леонтьев, много внимания уделявший проблеме личностного смысла, возражал Л. С. Выготскому по поводу порождающей смысл способности переживания и связывал его возникновение с сознательной деятельностью (см.: [Леонтьев Д. А. 1999: 80–85]), которая должна была бы уже содержать его, поскольку она по определению есть осмысленная деятельность. Конечно, трудно спорить, что в сознательной, осмысленной деятельности возможно рождение новых смыслов. Но возможна ведь и утрата смыслов, обессмысливание деятельности, что, впрочем, может оказывать благотворное влияние как на деятельность, так и на выполняющего ее актора. У последнего может появиться шанс найти новые смыслы, а затем построить новую деятельность.

Нахождение, открытие, обретение смысла – это только часть дела, хотя и важнейшая, за ней следует его инкубация, созревание и развитие, заключительной частью является выражение, воплощение смысла. Оно далеко не всегда удается, и его можно условно назвать нисхождением смысла. Продолжим анимацию: в радуге смысла возможна его кристаллизация. В греческой мифологии сама радуга (радужный змей) рассматривалась как магический кристалл, связанный с символикой инициации, и как тропа, по которой Ирида – крылатая вестница богов – спускалась на землю. В соответствии со скандинавскими мифами, обнаруживший на земле начало радуги найдет в этом месте горшок с золотом. Золотистая змейка – Серпентина, одаряющая любимого золотым горшком, из которого выросла великолепная, пылающая пламенными лучами лилия, – это и сюжет Э. Т. А. Гофмана. Ансельм получил этот дар, так как любовь к поэзии и природе стали смыслом его жизни.