Обратимся к главнейшим средствам продуктивного мышления и творческой деятельности – к слову, образу и действию. Все они также имеют свои внешние и внутренние формы. В свою очередь, каждая из внутренних форм гетерогенна. Это означает, что внутреннюю форму любого из указанных феноменов (при всей их относительной автономности) невозможно понять, не привлекая к анализу двух других.
Установление связи между словом и делом восходит к Гераклиту. Позднее к ним прибавили образ и смысл. Собственно, все они слиты и в Логосе, и в Глаголе. Такое соединение устанавливается (открывается!) в индивидуальном развитии ребенка (да и взрослого) далеко не автоматически, и психология кое-что знает о том, как оно происходит. Для такого акта «открытия» подходит термин А. Кёстлера «бисоциация», а если воспользоваться термином М. К. Петрова, то – «мультисоциация», который, впрочем, он сам признавал не слишком удачным. Ближе к нашему контексту представление Петровым бисоциации как «гетерономного синтеза», поскольку в ней синтезируются «слова» из разных языков: образного, знако-символического, вербального, действенного (деятельностного). В отличие от горизонтальных ассоциаций, бисоциация имеет и вертикальное измерение. Поэтому, например, чтобы понять письменный текст, мы вынуждены заглядывать «в глубь строки», погружаться в подтекст или затекст. Учитывая смысловое измерение бисоциации в целом и ее структурных компонентов, в частности, можно предположить, что формы слова, образа, действия вообще многомерны. Подобная трактовка бисоциаций не противоречит аргументации Кёстлера [Köestler 1965]. Языки образов, слов, действий вполне можно рассматривать как «матрицы кодов», из которых посредством бисоциаций создаются новые матрицы. Иное дело, что мы рассматриваем бисоциации не глобально, а как бы на молекулярном уровне применительно к отдельному слову (высказыванию), образу, действию.
Слово, действие и образ не бесстрастны. Р. Декарт образы и действия называл страстями и объединял их воедино. Имеются категории аффективных образов и слов. Взаимное наполнение, а порой и переполнение внутренних форм движений, действий, образов, слов, эмоций следует рассматривать в контексте интеллектуализации психических функций (Л. С. Выготский), благодаря которой они только и могут стать высшими. В культуре издавна существуют свидетельствующие об этом выражения и метафоры: умное действие, умные эмоции, живописное соображение, визуальное мышление, разумный глаз, глазастый разум, осмысленный образ, зрячих пальцев стыд, кинетическая мелодия, и т. п. Да и слово не должно быть пустым или полым: поэты ведь и образ мира являют в слове. Выражаясь словами А. Бергсона, мы имеем дело с «множественностью взаимопроникновения» внешних и внутренних форм, отличной от «нумеричной множественности». Эти термины философ использовал для характеристики длительности – «длительности гетерогенной, качественной, творческой» (см.: [Блауберг 2003: 108]).
Рис. 15. К. Хокусаи. Бочар
Гетерогенность форм, становление и множественное взаимопроникновение которых происходит во времени, вполне корреспондирует с представлением о гетерогенности длительности, что мешает тому, чтобы изолированное участие действия, слова, образа в их внешних и внутренних формах сколько-нибудь определенно локализовать во времени (длении) творческого процесса. Во всех перечисленных случаях внутренняя форма оказывается виртуальной, а форма внешняя – вполне реальной. Легко заметить, что слово, действие, образ выступают то в роли внутренней формы, то в роли внешней формы. Невидимая внутренняя форма превращается в видимую, а последняя, в свою очередь, становится невидимой. Нечто подобное происходит с действием и страстью, с мыслью и словом. Аналогом внутренней формы, например, у М. Чехова было предощущение целого, у В. В. Кандинского – внутренняя необходимость, у А. Эйнштейна – внутренняя целесообразность, – все они до конца не рационализируются. Все они становятся внутренним побуждением. От него отличаются внешние побуждения, мотивы, устремления, во всяком случае, до тех пор, пока они не стали внутренними.
Действие, образ, слово, чувство, мысль, воля, то есть все то, что объединяется понятиями «психические процессы», или «психические акты», представляют собой живые формы. А раз живые, то, следовательно, активные, содержательные, незавершенные, беспокойные… Как душа! Каждая из них не является «чистой культурой». Одна форма содержит в себе другие (работает принцип: «Все в одном, одно во всем»), что не мешает их относительно автономному существованию. Последнее возникает благодаря развитию живых форм. Например, за деянием возможен активный покой, недеяние, которое не является пустым. Оно может быть занято созерцанием настоящего, погружением в себя, переживанием и осмыслением прошлого, рождением представлений о будущем.
Взаимодействие внешних и внутренних форм можно наглядно представить с помощью ленты Мёбиуса. Вообразим, что движение (внешняя форма действия) – это свойство лицевой поверхности ленты Мёбиуса, а страсть, образ действия (внутренние формы действия) – это свойство ее изнанки. Но лента Мёбиуса это – скручиваемая, переворачиваемая поверхность, где внешнее по мере продвижения по ней оказывается внутренним, а внутреннее – внешним. Подобие ее, наглядно представленное в картине К. Хокусаи «Бочар» (рис. 15) и в картине М. Эшера «Кожура апельсина» (см. рис. 1), облегчает понимание жизни целостных форм, каждая из которых представляет собой множественное гетерогенное новообразование, каким и является функциональный орган индивида. В нем скрытое и явное, взаимодополняясь, образуют одно целое. Особенно показательна картина Эшера, в которой обратимые внешняя и внутренняя формы, переплетаясь, создают новый образ – человеческое лицо.
Психологические акты, о природе и некоторых свойствах которых шла речь выше, единосущны с душой. Их развитие увеличивает идеальное тело души, расширяет и наполняет ее внутреннее пространство. В свою очередь, благоприятное состояние души, полной чувств, можно рассматривать как таинственное условие, контекст и источник развития функциональных органов – новообразований, а, соответственно, и творчества.
То, что говорилось о внутренних и внешних формах в контексте психологических процессов, относится и к человеку в целом. Человек, как и произведение искусства, как символ, как любой психический акт, также имеет внешнюю и внутреннюю формы. Сказанное о человеке не претендует на оригинальность. Н. А. Бердяев в начале XX в. уподоблял человека символу, Г. Г. Шпет – слову. «Человек достигает идеала величия, – писал Б. Пастернак, – когда все его существо, его жизнь, его деятельность становятся образцом, символом… Каждый человек, каждый в отдельности единствен и неповторим. Потому что целый мир заключен в его совести. Потому что в единстве идеи, в символе находит этот мир свое окончание и завершение» [Пастернак 1990: 292]. А. Ф. Лосев по своему расшифровывал и уточнял уподобление человека символу. Личность, – по Лосеву, – это миф, то есть вещественная, телесная осуществленность символа. Осуществленное – значит добытое трудом, в деятельности. Тогда же П. А. Флоренский говорил о том, что человек – не факт, а акт. Притом акт незавершенный, что прекрасно иллюстрируется «Завещанием» Хокусаи, где он наметил перспективу ближайшего и бесконечного развития своих живописных способностей: «(…) в 90 лет я проникну в тайну вещей, к 100 годам я сделаюсь прямо чудом, а когда мне будет 110 лет, каждая точка, каждая линия – все будет живым» [Деннике 1936: 123]. Избыток видения, которого в неустанном труде добивался художник, есть почка, где, по словам М. М. Бахтина, дремлет форма и откуда она и развивается как цветок. Но чтобы эта почка действительно развернулась цветком завершающей формы, необходимо, чтобы избыток моего видения восполнял кругозор созерцаемого другого человека, не теряя его своеобразия [Бахтин 1994: 106–107].
Таким образом, в актах творчества и в актах восприятия произведений искусства непременно присутствуют вчувствование, скрытый диалог и восполнение кругозора другого своим избыточным видением. И вместе с этим – развитие своего собственного видения. Дм. Пригов пишет, что «у японцев сохранилось еще архаическое чувство и привычка визуальной созерцательности, когда длительность наблюдения входила в состав эстетики производства красоты и ее восприятия. Считалось, что вообще-то истинное значение предмета и явления не может быть постигнуто созерцательным опытом одного поколения. Только разглядываемая в течение столетий и наделяемая через то многими, стягивающимися в один узел смыслами и значениями, вещь открывается в какой-то, возможной в данном мире полноте» [Пригов 2000: 170–171]. Хорошо бы такое «архаическое чувство» восстановилось у европейцев, если оно у них когда-то было (!).
Молчаливое созерцание – это род медитации, иногда светлой, иногда печальной, а иногда и той и другой вместе: печаль моя светла. В критических ситуациях оно, как и переживание, представляет собой работу (ср.: 3. Фрейд – «работа печали»), направленную на создание новых жизненных смыслов [Василюк 1984]. Связь сознания и души не фатальная. О динамичности их взаимоотношений прекрасно сказано у Данте в Песне четвертой «Чистилища»:
Когда одну из наших сил душевных
Боль или радость поглотит сполна,
То, отрешась от прочих чувств вседневных,
Душа лишь этой силе отдана;
И тем опровержимо заблужденье,
Что в нас душа пылает не одна.
Поэтому, как только слух иль зренье
К чему-либо всю душу обратит,
Забудется и времени теченье:
За ним одна из наших сил следит,
А душу привлекла к себе другая;
И эта связана, а та парит.