Поразительна мгновенность подобного «набрасывания» или «пробрасывания» смысла. Порой слово как воплощенный смысл молниеносно соединяет края пропасти между познающим и познаваемым [Флоренский 1990: 292].
Замечательно утверждение М. Хайдеггера о том, что начало скрыто содержит в себе конец. Это постоянный сюжет поэзии. Томас Элиот: В моем начале мой конец… В моем конце – мое начало. И если началом, при всей его огромности и таинственности, является уразумение слова, то оно же составляет конец: От всего человека остается часть речи (И. Бродский).
В ситуации мать-дитя акты дарения взаимны, они происходят в буберовско-бахтинском пространстве Между Я – Ты, в интериндивидном пространстве Л. С. Выготского или в пространстве совокупного действия Д. Б. Эльконина. Дары матери понятны. Но ведь и само дитя есть дар (Божий), благодарно принимаемый матерью. Что же это за таинственное, требующее крайне длительной и неприметной подготовки и тем не менее непосредственное начало? «Примитивные», «низшие», «биологические» функции, например «косные инстинкты и близорукие рефлексы» (А. А. Ухтомский), едва ли пригодны для такой роли. Не годится и самый легкий и поэтому самый распространенный ход (язык отказывается произносить) мысли, чтобы поместить истоки опыта, мысли, слова, сознания в мозг. Не зная о Н. Хомском, постулировавшем в 1957 г. наличие в мозгу врожденных синтаксических структур, Л. С. Выготский в 1932 г. следующим образом ответил ему: «“…в мозгу и его функциях в натуралистическом плане нет и не может быть соответствующих речи структур, они возникают сверху – из психологических] структур (2 мозга, взаимодействующие через истор[ико]-культ[урную] среду). В слове – источник новых мозговых структур, а не все возможности операций со словом заложены в морфологической] структуре мозга” (запись “В афазии, шизофрении и других патологических изменениях…”, семейный архив). (…) Выготский… меняет аспект рассмотрения психофизической проблемы: вместо старой дилеммы “тело – душа” он предлагает обратить внимание на другую: “Это страшно важно: речь/мышление как психо/физ[ическая] проблема” (“Symposium 4 декабря 1932 г.”)» [Завершнева 2007: 75–76].
Вдохновенно и мило на тему «слово и мозг» писал А. Ф. Лосев: «Слово есть (…) некоторый легкий и невидимый, воздушный организм, наделенный магической силой чего-то особенное значить, в какие-то особые глубины проникать и невидимо творить великие события. Эти невесомые и невидимые для непосредственного ощущения организмы летают почти мгновенно, для них (с точки зрения непосредственного восприятия) как бы совсем не существует пространства. Они пробиваются в глубины нашего мозга, производят там небывалые реакции, и уже по одному этому есть что-то магическое в природе слова» [Лосев 1927: 68]. Видимо, такая магия противна сциентистской душе Н. Хомского (как и бесчисленным «локализаторам» сознания в нейронах мозга), поэтому он предпочел постулировать врожденность лингвистических структур. Все это еще цветочки по сравнению с «откровением», посетившим С. 3. Аграновича и С. В. Березина, процитированным А. Г. Козинцевым в книге «Человек и смех» [Козинцев 2007: 81]. Авторы ассоциируют элементы Троицы с двумя полушариями мозга, соединенными мозолистым телом. Роль последнего играет Святой Дух. Вот уж действительно, «Археология сознания» – название книги, где был обнаружен этот перл. Это не подражание, а пародия на «Археологию знания» М. Фуко.
Рассмотрим действительную мысль, относящуюся к проблеме начала. Шпет, до формулирования требований Хайдеггера, предположил, что началом может быть интеллигибельная (от лат. intelligibilis – познаваемый) интуиция, т. е. постижение разумом. Не стану, вслед за Платоном и Кантом, утверждать, что такая интеллигибельная интуиция является сверхчувственной, но что она непосредственна – это несомненно. Интеллигибельная интуиция предшествует чувственной и интеллектуальной интуиции, затем она не исчезает, а становится как бы суперпозицией чувственной и интеллектуальной интуиции. При этом Шпет с сомнением относился к поискам первоначала посредством темных догадок о своем детстве. Феноменологический анализ сознания привел его к заключению о том, что независимо от уразумения, которому мы «научаемся», всегда несомненным остается наличие «способности» к нему. «Способность» к уразумению может иметь разные степени – от тупости до дара. Хуже или лучше интеллигибельная интуиция улавливает укорененный в бытии, в мире смысл. Деятельность, действия, равно как и слова, не звучат в бессмысленной пустоте. Шпет, ссылаясь на Аристотеля, говорит о соглашении, consensus'е, который не может рассматриваться как результат какого-то развития, а сам есть условие развития. Для объяснения такого consensus'а Шпет предлагает привлечь единство рождения: «Не только факт понимания речи, но в еще большей степени факт понимания в пределах рода, вплоть до самых неопределенных форм его, как механическое подражание, симпатия, вчувствование и прочее, суть только проявления этого единого, условливающего всякое общежитие, «уразумения», как функции разума» [Шпет 2005а: 173]. Вспомним Августина, который, добиваясь понимания его взрослыми, действовал по «собственному разуму». Таким образом, Шпет считает уразумение естественной установкой, а не результатом припоминания, репрезентации, заученных или врожденных приемов понимания-уразумения. Шпет, конечно, не отрицает учения, передачи, узнавания от других, он понимает и трудность установления начала именно презентативных моментов интеллигибельной интуиции, так как придется восходить или нисходить в сторону разного рода умозаключений: «Не о психологии идет речь, не о том, как “развивается” это воспринимание и понимание “передачи”, а о том чудесном, что само делает ее возможной, что имеет также свою психологическую сторону, но что должно быть усмотрено в своей сущности, потому что не трудно убедиться, что оно само только и делает сколько-нибудь осмысленными всякие психологические объяснения. Мы психологически сколько угодно можем говорить о взаимодействии индивидов, об общем духе и еще о чем угодно, но важно, что к сущности самого сознания принадлежит не только усматривать, но и понимать, уразумевать усмотренное. И это “уразумение” не есть только умозаключение, как не есть оно только и репрезентативная функция вообще, но и презентативная. Она, действительно, окрыляет предметы, одушевляет их, и мы, действительно, можем говорить об особой группе предметов, к сущности которых относится быть уразумеваемыми» [Шпет 2005а: 172–173]. Этот же мотив встречается в значительно более поздних размышлениях М. Хайдеггера о сознании: «Сознание есть со-представленность предметной сферы вместе с представляющим человеком в круге им же обеспечиваемого представления. Все присутствующее получает от сознания смысл и образ своего присутствия, а именно презентности внутри representatio» [Хайдеггер 1993: 60–61]. Интуиция как бы помогает сознанию вырывать непосредственное из нагромождений опосредованного, что оказывается достаточно трудным делом. На важности презентативности при обсуждении «проблемы начала» настаивал Дж. Брунер.
Итак, первоначало связано с единством рождения и названо чудесным. Нельзя ли таким чудесным считать второе рождение, которое само по себе есть творчество. Б. Пастернак ввел очень тонкое различение между продолжением рода и продолжением образа рода: «… страсти, достаточной для продолжения рода, для творчества недостаточно… оно нуждается в страсти, преобразующейся для продолжения образа рода. То есть в такой страсти, которая внутренне подобна новому обетованью» [Пастернак 1985, 2: 203]. Создание образа рода есть дело культурно-историческое, есть создание Большой памяти рода. (О втором рождении и о рождении рода см.: [Бахтин 1996–2003, 1: 238–239]; [Бахтин 1993: 252–262].)
Примерно в те же годы, что и Г. Г. Шпет, размышлял об интуиции как о начале А. А. Ухтомский: «“Интуицией” мы называем именно ту, быстро убегающую мысль в ее естественном состоянии, которая пробегает еще до слов. Она всегда в нас первая. Дальнейший ход нашей работы в том, чтобы воплотить, отпрепарировать эту интуитивную мысль, неизвестно откуда пришедшую и куда-то уходящую, почти всегда мудрую “мудростью кошки”, – в медлительные и инертные символы речи с ее “логикой”, “аргументацией”, “сознательной оценкой” (…) Смысл же и мудрость не в логике, не в аргументации, не в дальнейшем ее истолковании, а в той до сознательной опытности, приметливости, в той игре доминант, которыми наделило нас предание рода! (…) Какое удивительное наследие предков с их страданиями, трудом, исканиями и смертью!» [Ухтомский 2008: 240–241].
Конечно, хорошо бы еще понять, что такое род? Приведу вырванное из историко-философского контекста патетическое рассуждение Бибихина на эту тему: «Родов в природе не существует и никогда не будет существовать, потому что никогда не будет так, чтобы было то, что уже не состоялось; и все равно роды существуют в большей мере, чем виды и индивиды. Роды раньше индивидов. Индивиды рождаются потому, что есть – род, но роды не рождаются потому, что есть индивиды, и никакое количество индивидов не родит рода. Чтобы родился род (идея), нужно рождение, неизвестное природе. Когда рождается человек, человеческий род не рождается, рождается индивид; чтобы в этом индивиде восстановился человек в своем существе, т. е. роде, т. е. идее, нужны неведомые и немыслимые вторые роды, невозможные по природе, но совершенно необходимые, чтобы человек вообще существовал, впервые начал существовать как таковой, иначе будут только бесконечные безродные люди. (…) Где же род? Ответ Платона: род – это идея. Идея нигде не открывается, кроме как в родах. Род, идея открывается и присутствует только в меру успеха (удачи) второго, немыслимого, необычного рождения, которое одновременно и роды. Идея это род потому, что она начало, делающее индивид индивидом» [Бибихин 1993: 257–258]. Рожденный индивид должен быть готов и способен узнать, понять и принять эту идею.