Весь трепет жизни всех веков и рас.
Живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.
В мое понимание действительности входит и ее история, и реальность, включающая в свой состав также ее потенциальные, в том числе и виртуальные возможности создания иного. Акты творчества действительны, независимо от того, природны они или культурны, непосредственны или опосредованы, интуитивны или дискурсивны, сознательны или бессознательны. В любом случае, творческий акт направлен на преодоление стихии, хаоса или того, что в представлении актора кажется хаотичным, слабо организованным, хаоидным. Итогом творческого акта (деятельности) является новообразование, иная организация хаоса (иной порядок), создание новых внешних и внутренних форм, несущих смысловую нагрузку. Сердцевиной творческого акта является формообразование, а его движущей силой – трансцендирование – выхождение за пределы себя. При этом не имеет значения, какого «себя» – духовного, когитального, эмоционального, телесного или тронного Я (М. Цветаева): влечет неведомая сила, которой может быть духовная жажда, голод мысли, незнание, желающее стать знанием. От чувств знакомых нас под обрыв, к незнакомым все дальше влечет (Р. М. Рильке). И так далее без конца. В этом смысле творчество беспощадно как по отношению к внешнему, так и к внутреннему миру. Ибо оно, как всякое действие, двуедино – направлено на тот и на другой.
Однако одного желания мало. Человека вынуждает творить его младенческая беспомощность или, как более торжественно выражается С. С. Хоружий, – фундаментальное неблагополучие, компенсируемое неправдоподобно быстрым психическим развитием. Младенец действительно вундеркинд, все будущее которого, к несчастью, слишком часто остается в его прошлом. Он с рождения становится заслуженным, заинтересованным и благодарным собеседником. Понимающая мама, являющаяся на первых порах не только интерпретатором-переводчиком, но и его внешним интеллектом, может это подтвердить. И не только мама.
Прислушаемся к П. А. Флоренскому, который сумел всмотреться во взор ребенка: «Однажды… я пережил встречу перекрестными взорами и ощущение, что меня взор проницает насквозь, до самых сокровенных тайников моего существа. И это был взор приблизительно двухмесячного ребенка, моего сына Васи. Я взял его ранним утром побаюкать полусонного. Он открыл глаза и смотрел некоторое время прямо мне в глаза сознательно, как ни он, ни кто другой в моей памяти; правильнее сказать, это был взгляд сверхсознательный, ибо Васиными глазами смотрело на меня не его маленькое, несформированное сознание, а какое-то высшее сознание, большее меня, и его самого, и всех нас, из неведомых глубин бытия. А потом все прошло, и передо мною снова были глаза двухмесячного ребенка» [Флоренский 1992: 88].
Конечно, придирчивый читатель может подумать, что о. Павел вчитал свой взор, свое сознание во взгляд Васи, что само по себе замечательно и свидетельствует о высшем доверии отца к сыну. Но я склонен воспринимать его наблюдение буквально, с доверием. Может быть, доопытная готовность, которая характеризовалась выше как интеллигибельная интуиция, – понимаю, мыслю, могу – есть зародыш сознания? Она не только дифференцируется, порождая многочисленные психические функции, но имеет также логику собственного развития – развития сознания? Если такое предположение верно, то именно к развивающемуся сознанию следует отнести яркие метафоры плавильного тигля, кипящего котла cogito, громокипящего кубка, как и не менее яркие метафоры зерна, инкубации, созревания, рождения нового. «Всей мысли, – говорил Гёте, – недостаточно для мысли», ее источником должно быть нечто более широкое, чем сама мысль. Таким широким, глубоким, многомерным является сознание, возможная структура которого изложена в книге.
Собственно, для творчества и сознания мало. Как говорил А. Блок, нужен весь человек, с духом, душой, телом, и добавлял: «Трижды так!» Кто бы ни сотворил человека, сделано это с умом: его телесный и духовный организм снабжен огромным числом избыточных степеней свободы. Н. А. Бердяев называл это несотворенной (самим человеком) свободой. На этом фундаменте человек должен сотворить свои собственные степени свободы, а главное – свободное действие, являющееся результатом самосозидания и непременным условием творчества.
Итак, сознание, будучи самопроизводящей формой, формой форм или метаформой, «назначает» к производству и посредством свободного действия производит новые динамические производящие (превращаемые) культурные формы, к числу которых относятся слова, действия, образы, символы, знаки и другие средства собственной деятельности. Далее мы можем уже говорить о претворении этих форм, их обогащении, композиции, декомпозиции, конструировании новых или об их консервации, окостенивании, схематизации и пр. Например, декомпозиция, если угодно деконструкция, есть средство освобождения от заученных орудийных действий, от шаблонной практики, культурных штампов, ограничивающих степени свободы человеческой моторики, перцепции, внимания, памяти, интеллекта и аффектов. Избыток степеней свободы, которым обладает каждая из перечисленных систем, питает создание нового. А. Бергсон называл подобное плюрализмом «центров индетерминизма». Не точнее ли говорить о множественности центров свободы? М. М. Бахтин говорил, что художник делится с нами избытком своего видения. Он видит не лучше нас, а иначе. Именно этот полезный избыток часто называют хаосом, например перепроизводство лишних движений при формировании навыков. На самом деле они являются пробующими, поисковыми. То же «перепроизводство» наблюдается при сукцессивном, многоактном формировании образа, в отличие от симультанного одноактного опознания. В обыденной жизни и в жизни науки мы сталкиваемся с перепроизводством вариантов выхода из ситуации и гипотез, многие из которых потом нам кажутся нелепыми. Хаос шевелится не только под уснувшими чувствами, но и под усвоенными действиями, понятиями, сложившимися образами. Хаос – это избыток степеней свободы не только внешних, но и внутренних форм, являющийся условием и основанием их динамики.
Культура, конечно, упорядочивает, организует стихию и хаос. Она, как и слово, заклинает хаос, но не уничтожает его. C. Л. Франк, в контексте размышлений о душе, характеризовал разумные волевые действия человека как нечто механическое, т. е. орудийное, сфабрикованное, и определял их как инстинкт «приличия». Вместе с тем он писал: «Под тонким слоем затвердевших форм рассудочной, культурной жизни тлеет незаметный, но неустанно действующий жар великих страстей – темных и светлых, который и в жизни личности и целых народов при благоприятных условиях может перейти во всепожирающее пламя» [Франк 1995: 459]. Сказанное соответствует высказыванию Ф. Ницше: «Культура – это тонкая яблочная кожура над раскаленным хаосом». В общем верно, как верно и то, что она может быть и панцирем. Тонкая кожура проницаема для стихии и хаоса. Закрытые культуры защищаются от хаоса и от других культур роговым панцирем или железным занавесом. Важно понять, что освобождение от культурных штампов и табу есть в то же время обращение к природным, стихийным силам, за которым необходимо следует их новое укрощение и преодоление. Сказанное относится и к широко использовавшемуся в книге понятию «схема» (во всех его разновидностях). Формирование схем столь же необходимо, как и их преодоление. Последнее не менее, а часто и более трудно, чем формирование. Схемы, как, впрочем, и системы, действительно должны быть трансцендентальными, допускающими выход за свои пределы. Иначе они, как и символы, могут закабалить человека. А. Бергсон не случайно настаивал на динамичности схем, а И. П. Павлов – на динамичности стереотипов. Душевно об этом же сказал Б. Пастернак:
Ни разу властью схем
Я близких не обидел.
На языке психологии проблема культуры и хаоса выступает в обличье проблемы опосредованного и непосредственного. Идея и доказательная демонстрация опосредованности высших психических функций и сознания справедливо считается важнейшим достижением культурно-исторической психологии. Но мне кажется, что обращение Л. С. Выготского, а затем А. В. Запорожца к проблематике эмоций свидетельствует об их понимании значения непосредственного, стихийного, спонтанного в жизни человека. Овладение этими силами, конечно, важно, но столь же необходимо их раскрепощение. Мы интуитивно понимаем, что непосредственность человеческих реакций в поведении, общении, в мышлении есть ценность, которая, как и многие другие ценности, нередко утрачивается. Ее не так легко восстановить. И. И. Блауберг приводит оценку концепции Бергсона, принадлежащую Е. Брейе: «К “непосредственным данным сознания” потому и нужно пробиваться “мощным усилием анализа”, что прежде всего необходимо сломать мощную корку общих понятий, обыденных представлений, языковых стереотипов. То, что для человека наиболее привычно и в этом смысле “дано”, – это именно опосредованность социально-политическими потребностями и языком. К непосредствованному путь долог, его можно достичь лишь в конечном итоге, после устранения разного рода посредников, устранения пространственных форм, искажающих познание человеком самого себя. Вот почему требуется очищение и углубление внутреннего опыта, душевная работа, к которой призывает Бергсон. Рефрен его сочинений – идея о необходимости “снять наглазники”, отодвинуть экран, снять завесу, заслоняющую человека от него самого, не дающую ему увидеть главное, что в нем есть» [Блауберг 2003: 134–135]. Невольно вспоминается «неслыханная простота» Б. Пастернака, в которую «впадают» лишь к концу. Поэт сожалеет, что сложное понятней людям. Проблема непосредственного и опосредованного – предмет заботы поэтов – стал одним из сюжетов переписки М. Цветаевой и Б. Пастернака. Цветаева пишет «“Игры слов и смыслов” – какую-нибудь книгу я так назову. Восстановление