На века творили вечность мы веками (И. Бродский). И создали для себя захватывающее зрелище, называемое культурой. И об этом же: Смотрю в века, живу в минутах (Н. Гумилев). Так что иногда надежда и приложенный к ней труд все же себя оправдывают.
Смерть достаточно устойчивый сюжет поэзии потому, что, несмотря на памятование о ней, сама она остается непонятной. Парадокс в том, что в непонятности смерти О. Мандельштам увидел силу культуры [Мандельштам 1987: 161], ибо творчество, по его словам, все же происходит:
В сознании минутной силы,
В забвении печальной смерти.
Причина этого состоит в том, что в моменты – периоды творчества человек испытывает ощущения-чувства собственной порождающей активности (М. М. Бахтин), в предельных случаях – одержимости, вдохновения, он сам находится в потоке деятельности или деятельность – течет через него. А там, где рождение, нет места смерти.
О. Мандельштам говорил о пространства внутреннем избытке. Равным образом, в человеке присутствует и внутренний избыток времени, даже, возможно, в большей степени, чем пространства. Возможно, что время, действительно старше и больше пространства и умнее. Когда человек не умеет его укрощать, избыток превращается в дефицит времени. Но этот же избыток времени собирается в мгновении – длении, в вечном мгновении, в бесконечной одновременности, в вечном теперь; благодаря ему возникают состояния абсолютной временной интенсивности (Г. Г. Шпет), возникает актуальное будущее поле (Л. С. Выготский), или мир чудовищной актуальности (М. К. Мамардашвили), когда меньше года длится век (Б. Л. Пастернак). М. М. Бахтин такие состояния называл вневременным зиянием между двумя моментами времени. По-видимому, именно в таком зиянии или в зазорах длящегося опыта зарождаются превращающиеся в текст порывы. В. Л. Рабинович предложил для подобных удивительных мгновенных состояний удачное наименование – Мегамиг. М. К. Мамардашвили идентифицировал такие мгновения с моментами «здесь и теперь», с актами «когито»: «Акт «когито» – это момент привилегирования настоящего, на которое поляризуется мир, и это настоящее в строгом смысле слова не есть один из моментов течения времени, где есть будущее, перетекающее в настоящее и из настоящего перетекающее в прошлое. Отнюдь. Здесь имеется в виду полнота акта в вертикальном разрезе по отношению к горизонтам течения времени» [Мамардашвили 2000: 235]. И далее М. К. Мамардашвили оптимистически разъясняет, что нашим бодрствованием, нашим вертикальным стоянием будет скован поток. Во всяком случае, такого шанса он не отвергает. Иное дело, как им воспользуется отдельный человек или целое поколение?!
Бахтинское пограничье, где располагается культура, справедливо и для времени. В. Л. Рабинович пишет: «(…) все то, что на границах встретилось здесь. Здесь и теперь как свершения всех времен – прошедшего и будущего, но в пафосе настоящего…» [Рабинович, Рылева 1999: 41]. Разумеется, не все настоящее столь пафосно. Есть и обыденность, когда, несмотря на все перечисленное, среди разнообразных цепей будет время тянуться годами (Р. М. Рильке).
Актуальное время вбирает в себя прямую и обратную временные перспективы. Они могут быть весьма обширными, даже беспредельными, могут и съеживаться, сжиматься. Напомню вечно актуальное для России:
А вы, часов кремлевские бои,
Язык пространства, сжатого до точки.
Симультанное восприятие пространства (предметного мира) – не новость. Симультанность распространяется и на восприятие времени. Прислушаемся или вчитаемся в воспоминания П. А. Флоренского о своем детстве: «На Аджарском шоссе я с детства приучился видеть землю не только с поверхности, а и в разрезе, даже преимущественно в разрезе, и потому на самое время смотрел сбоку Тут дело совсем не в отвлеченных понятиях, и до всего указываемого мною, чрезвычайно легко подойти, руководствуясь рассуждениями. А дело здесь в всосавшихся спервоначала и по-своему сложивших всю мысль привычках ума: известные понятия, вообще представляющиеся отвлеченно возможными, сделались во мне приемами мышления, и мои позднейшие религиозно-философские убеждения вышли не из философских книг, которых я, за редкими исключениями, читал всегда мало и притом неохотно, а из детских наблюдений и, может быть, более всего – из характера привычного мне пейзажа… В строении моего восприятия план представляется внутренно далеким, а поперечный разрез – близким; единовременность говорит и склонна распасться на отдельные группы предметов, последовательно обозреваемые, тогда как последовательность – это мой способ мышления, причем она воспринимается как единовременная. Четвертая координата – времени – стала настолько живой, что время утратило свой характер дурной бесконечности, сделалось уютным и замкнутым, приблизилось к вечности. Я привык видеть корни вещей. Эта привычка зрения потом проросла все мышление и определила основной характер его – стремление двигаться по вертикали и малую заинтересованность в горизонтали» [Флоренский 1992: 99]. Это детское мышление можно обозначить как разумное, отличающееся от обыденного и от рассудочного. «Единовременная последовательность» – это не «от сих – до сих» и не «почему сие есть в пятых?» Примечательно, что в детских наблюдениях пространство трансформировалось в хронологию, во время, которое становилось средством интерпретации пространства. Хронос и топос сливались в одно, в хронотоп. Весьма существенно, что такой тип мышления порожден вниманием и любовью к природе.
Приведу близкое по смыслу автобиографическое признание О. Мандельштама, сделанное им в «Разговоре о Данте»: «Черноморские камушки, выбрасываемые приливом, оказали мне немалую помощь, когда созревала концепция этого разговора. Я откровенно советовался с халцедонами, сердоликами, кристаллическими гипсами, шпатами, кварцами и т. д. Тут я понял, что камень как бы дневник погоды, как бы метеорологический сгусток. Камень не что иное как сама погода, выключенная из атмосферического и упрятанная в функциональное пространство. Для того чтобы это понять, надо себе представить, что все геологические изменения и самые сдвиги вполне разложимы на элементы погоды. В этом смысле метеорология первичнее минералогии, объемлет ее, омывает, одревливает и осмысливает.
Прелестные страницы, посвященные Новалисом горняцкому, штейгерскому делу, конкретизируют взаимосвязь камня и культуры, выращивая культуру как породу, высвечивают ее из камня – погоды.
Камень – импрессионистский дневник погоды, накопленный миллионами лихолетий; но он не только прошлое, он и будущее; в нем есть периодичность. Он алладинова лампа, проницающая сумрак будущих времен.
Соединив несоединимое, Дант изменил структуру времени, а может быть, и наоборот: вынужден был пойти на глоссалию фактов, на синхронизм разорванных веками событий, имен и преданий именно потому, что слышал обертона времени» [Мандельштам 1990: 251].
Тот же ход мысли, связанной с камнем, мы находим у Р. М. Рильке:
И окаменелость выдает
небывалое – и тем нежданней
вечное безмолвье всех созданий
громогласным действом предстает.
О. Мандельштам сочувственно излагает ход мысли А. Бергсона, который «рассматривает явления не в порядке их подчинения закону временной последовательности, а как бы в порядке пространственной протяженности. Его интересует исключительно внутренняя связь явлений. Связанные между собой явления образуют как бы веер, створки которого можно раздвинуть во времени, но в то же время он поддается умопостигаемому свертыванию» [Там же: 173]. При таком ходе мысли место проблемы причинности занимает проблема связи явлений, что делает возможным сохранение единства в вихре перемен. Это же дает возможность человеку сохранять свою идентичность (если она была найдена, построена) в том же вихре перемен.
У о. Павла такой тип мышления сложился в детские годы. Думаю, что и у О. Мандельштама он сложился довольно рано. Его первая книга стихов называлась «Камень». Может быть, это название от Петербурга – petros – камень, а может быть, и от халцедона или сердолика. Поэт, как и ученый, увидел в камне четвертое измерение, задумался о его происхождении. Это и есть теоретическое отношение к предмету. Флоренский и Мандельштам как бы построили модели предметов возможного научного исследования. Именно о развитии такого мышления в начальной школе заботились В. В. Давыдов и Д. Б. Эльконин.
Теоретическое мышление о корнях, истоках, о происхождении и развитии – это живое мышление, так как оно само вырастает из живого движения, живого созерцания, предметного действия и до-теоретического живого знания. В конечном счете – из живой жизни.
Время имеет не только астрономическое, но и энергийное измерение: силы притяжения прошлого и будущего не равны. Есть цепь, связывающая с прошлым, и луч – с будущим (В. В. Кандинский). Оно содержит и аффективную, порой трагическую составляющую:
Прошлое страстно глядится в грядущее.
Нет настоящего. Жалкого нет.
Бл. Августин говорил о том, что только через напряжение действия будущее может стать настоящим. Без напряжения действия будущее навсегда останется там, где оно есть. Августин, конечно, имел в виду потребное будущее: непотребное приходит само, становясь жалким настоящим. Бывало и такое, что независимо от воли и желания индивида ли, социума ли «Кол из будущего надвигался на улицу, полную запаха вчерашних слов и понятий. Лишь верхние чердаки спаслись от потопа других времен. Подвалы были затоплены» [Хлебников 1987: 571]. Поэт оказался поразительно точен. Большевики вначале запретили бессознательное (1925 г.). А в 1929 г. – год «великого перелома» (