Созвездие для Шелл — страница 30 из 90

– В общем, нажила себе проблем.

Мама вздыхает и назидательно произносит:

– Никакие это не болезни. – Ее ладонь прислоняется к моему лбу. – Это все от головы.

С этим трудно спорить. В словах мамы я нахожу куда больше смысла, чем она вкладывала сама. Ведь у меня нет точного серьезного диагноза, который облегчил бы лечение и дал объяснение всему, с чем я вынуждена мириться теперь.

– Как ты смогла написать мне? – тихо интересуюсь я.

Мамина улыбка блекнет, стирается, будто бы мои слова напомнили ей о том, где она находится. Я тут же жалею о заданном вопросе: в самом деле, какая мне, к черту, была разница?

– Дружу с одной медсестрой, – нехотя поясняет мама. – Мирта… очень хороший человек. – На ее лице отражается вспышка ярости, от которой я теряюсь. Последние слова мама, понизив голос, почти шипит: – Не то что эти подонки.

Я невольно задумываюсь, можно ли назвать медсестру, нарушающую не просто так установленные больничные правила, «хорошим человеком». Так или иначе, я мысленно благодарна этой женщине за помощь моей матери. Судя по всему, она оказывает ей необходимую поддержку.

Внезапно мама оглядывает меня с головы до ног.

– Тебя ведь давно выписали? – хмурится мама.

Не выдержав ее взгляд, я начинаю смотреть куда-то на наши до сих пор сплетенные руки.

– Да, достаточно. Вообще… я провела тут неполные три дня, меня быстро отпустили.

Вопреки моим опасениям, после недолгого молчания мама прикрывает глаза и кивает будто бы даже облегченно.

– Ох, хорошо. – Ее лицо кажется обеспокоенным, искажается тенью тревоги и недовольства. – Надеюсь, дома все в порядке? Никаких друзей и ночных тусовок, ты помнишь? Разнесете мне всю квартиру…

Слова теряются, разбегаются по голове, спотыкаются друг о друга. Мама всерьез полагает, что после всего, что произошло, я устраивала бы вечеринки в ее доме? Я даже подойти близко к нему не могу.

– Мам, – голос снова подводит меня, и я прокашливаюсь. – Я не живу дома. Как только все закончилось, я переехала к папе.

Слова тяжелыми валунами обрушиваются, словно бы сужая пространство вокруг нас. Повисает немая, гнетущая тишина, которую я ненавижу всей душой и пытаюсь прервать, постукивая ногой по полу.

С лица матери сходят все былые краски. Потом ее щеки вновь опаляются жаром – то ли от гнева, то ли от отчаяния, но тут же бледнеют снова, и все лицо приобретает мертвенно-бледный оттенок. Мама смотрит куда-то сквозь меня, потерянно переводит взгляд на предметы вокруг и вдруг выдыхает всего одно слово:

– Нет.

Я с немым вопросом смотрю на нее.

– Нет, – повторяет мама уверенно, упрямо. – Ты не живешь у отца.

У меня появляется шальная мысль: а что, если согласиться, свести к шутке и лишить маму переживаний и обид? Это было бы чертовски неправильно, но более безопасно для всех.

– Ну…

В ней что-то ломается. Я почти вижу, как внутри мамы с хрустом рассыпается аварийный фундамент, так долго восстанавливаемый тяжелым трудом врачей. Он доблестно держал на себе ее рассудок, а сейчас снова рушится, превращается в бесполезный порошок, и я прекрасно знаю, каково это: падать в бездну рассудка. Новости, озвученные мной, мама наверняка воспринимает предательством, личным оскорблением, жестокой издевкой над собой. Мамин взгляд заливается отчаянием, а голос раздается внезапным выкриком:

– Как ты могла?!

Я морщусь от громкости ее голоса. Хочу опустить голову, сжаться – как делала всякий раз, когда она начинала кричать. Но сейчас я смотрю ей в глаза, не отрываясь: честно, открыто и настолько спокойно, насколько это понятие вовсе применимо ко мне. Мой взгляд мама воспринимает как вызов, непокорность и жестокость.

– Как ты могла? – переспрашивает она, понизив голос до цедящего шепота. – Да ты хоть понимаешь, скольких трудов мне стоило всегда держать его подальше от нас?! От этого ублюдка одни неприятности… Он ни перед чем не остановится, чтобы добиться своего!

– Он мой отец, – напоминаю я тихо, без особой надежды на то, что мама услышит.

Однако она прекрасно слышит. Мама подается вперед, отчего я вздрагиваю и лишь усилием воли удерживаю себя на месте. Ее бьет крупной нервной дрожью, то ли от бушующей злобы, то ли от того, что какая-то часть ее разума все еще понимает, что происходит, и пытается остановить тело. Мама смотрит мне в глаза и отчеканивает, едко произнося каждое слово:

– Он должен был остаться в прошлом. Должен был сгинуть со своей работой. – В последнее слово она вкладывает особенно много ненависти и насмешки, переводит дух и только после этого продолжает: – И со своими чертовыми амбициями. Со своими шлюхами и машинками. Слышишь? Он. Должен. Был. Сгинуть. Твой папаша не имеет права ни на что, кроме выплаты компенсации за моральный ущерб!

С ее губ слетает слюна. Во взгляде мамы я все меньше различаю ее саму. Передо мной сидит человек, согнувшийся под весом обиды, боли и бессильной ярости. Человек, переломанный этими чувствами изнутри, оплетенный ими, словно титановыми канатами, живущий в каком-то своем, особенно жестоком и ужасном мире.

Я никак не могу ей помочь, как бы сильно ни хотела. Сколько бы ни повторяла, что люблю ее, что нуждаюсь в ней, нуждаюсь в маме, я никогда не смогу перекричать голос ее сломленного рассудка.

Бывало, между нами заходила речь о трудностях жизни, и тогда мама любила повторять одну фразу: «Да я кручусь как белка в колесе, а ты что?» Чаще всего она подразумевала свою ненавистную, но столь необходимую работу. Вот только то самое «колесо» состоит отнюдь не из внешних условий, которые можно было бы сменить. Оно состоит из нее самой. Из обид, подозрений, ожиданий. Эта условная белка бежит в чертовом колесе, будто бы ее собственная жизнь зависит от того, как быстро оно вращается. Пойманный в колесо зверек не помнит, как существовать без него.

Я медленно вздыхаю и снова касаюсь ладоней мамы. Она тут же выдергивает руки, оскорбленная моей лаской. Я поднимаю взгляд и тихо спрашиваю:

– За что ты так сильно его ненавидишь?

Конечно, у нее всегда найдется добрая сотня различных ответов. Но как же сильно мне хочется, чтобы после этого вопроса мама хотя бы раз промолчала. Не нашла бы ни единого слова.

– За то, что он разрушил нашу с тобой жизнь!

Я убираю руки с ее колен, выпрямляюсь и роняю:

– Кажется, он тут ни при чем.

– Хочешь сказать, что твой папаша – эталон прекрасного человека?

– Не знаю, – я безучастно покачиваю головой. – Он… разный. Но если делить все на черное и белое, папа не кажется плохим. По крайней мере не таким, каким ты его описываешь.

Мама отстраняется от меня, выпрямляется и опирается о высокую спинку стула. Ее брови сдвигаются вниз, лицо приобретает сочувствующее и снисходительное выражение.

– Дурочка. Что ты вообще понимаешь в людях…

– По крайней мере, – вырывается у меня, – я не вижу врага в каждом встречном.

Я сжимаю губы тонкой линией, крохотный привкус лжи горечью оседает на языке. Кривишь душой, Мэйджерсон. Ой как кривишь.

Но ведь я не похожа на свою мать? Мы же… хоть немного отличаемся? Со стыдом признаюсь сама себе в том, что сильнее прочего боюсь однажды дойти до черты, которую мама давно пересекла. Но как оценить, насколько сильно ты сломлен? Где та шкала, которая отделяет нормальных от ненормальных?

– Эта паскуда, – шепчет мама на выдохе, вырывая меня из пространных мыслей. – Сломал нам с тобой всю жизнь. А ты его защищать вздумала!

Мгновением позже в ней с треском ломается последняя цепь. Глаза мамы заволакивает чистой, первородной яростью, которую я часто видела в ней, но никогда не находила в любом другом человеке. Ярость животная, бессильная и отчаянная. От человека, по которому я так безутешно тоскую, ничего не остается.

Мама вскакивает со стула, отчего он отлетает назад. В этот момент во мне еще теплится надежда: не станет же она нападать на собственного ребенка? Материнский инстинкт, непобедимая любовь матери к ребенку… разве могло все это сгинуть окончательно? Она же не будет делать глупости хотя бы в этот раз?

Но я упускаю всего одну деталь: с тех пор мало что поменялось. А если и поменялось, то точно не к лучшему. Мама бросается на меня, намереваясь схватить за лицо, и я наконец отмираю. Адреналин топливом впрыскивается в вены, тело само вспоминает долгие изнуряющие тренировки. Подчиняясь инстинкту, я вовремя ныряю в сторону, перекатываюсь по полу и тут же поднимаюсь на ноги.

– Мама!

Она разворачивается ко мне и начинает приближаться тяжелым, неровным шагом. Ее губы беззвучно плетут оскорбления, полные ненависти. Я отступаю назад, приподнимая руки в мирном жесте, но это лишь сильнее злит того, чем стала моя мама.

– Сломал, – самозабвенно шипит она, будто видит перед собой вовсе не меня, а собирательный образ отца, их расставания и всего, что было тому виной. – Все сломал. Меня, нас, все. А сейчас еще и дочь на свою сторону переманил! Сволочь! Я убью… убью обоих, я клянусь…

Эти слова впечатываются в мою память уродливым клеймом. Хватаю ртом воздух, слегка согнувшись от боли, которая не имеет ничего общего с физической. В этот момент я готова поклясться, что побои, нанесенные компанией Нейтана Пирса, – ничто по сравнению с простыми словами мамы. Как же сильно хочется перебить их, скрыть, подавить чем-то большим, чем-то ровно противоположным, чем-то…

– Я люблю тебя, – шепотом выдыхаю единственное, что нахожу правильным. Единственное, что могу и хочу сказать, даже когда передо мной уже нет человека, который это услышит.

На мгновение мама замирает. Смотрит на меня, опустошенная и обессиленная, словно поврежденный робот, у которого случилась сотня сбоев за раз. В ее глазах застывают слезы. Я почти успеваю поверить, что мои слова чудесным образом помогли ей справиться. Успеваю поверить, что мама вернулась.

Пока она не бросается в мою сторону. Я не знаю, хотела ли она заключить меня в объятия или повалить на пол и начать душить, как в