Вечерело. Завесив окна, при свете лучины Мандрыка, слывший ведуном и лекарем, раздел раненого догола. Настя было отвернулась, но отец заставил смотреть и помогать:
— Учись! Я. помру; тебе людей пользовать.
Поджарое бледно-смуглое тело казака было перекрещено по груди и плечу двумя порубами, кровь толчками выплескивалась из них. Степан бормотал, склоняясь над ужасными ранами и поводя рукою:
— Рубили не больно, кололи не колко; кровь алая, руда, сукровичная, остановись, не иди, а будь в рабе Божием, имени не знаю, и теки по жилочкам, куда надобно и как надобно; а на волюшке тебе делать нечего, попадешь ты на сырую землю и пропадешь пропадом. Говорю, руда красная, сукровичная, не теки куда не надобно, а теки, где тебе назначено, и будет тебе хорошо, хорошо, а рабу Божьему, имени не знаю, легко, легко! Остановись же, руда алая, я велю тебе и ты слушайся; речь сильна моя и крепка она, аки камень адамас! Остановись, остановись, остановись!..
Обильный пот выступил на лбу Степана… То ли усмиренная целебными токами от пальцев лекаря, то ли ловко пережатая в знаемых стариком подкожных руслах, или впрямь заговоренная-заклятая, густела, успокаивалась “руда”. Но много еще бессонных часов провели Степан с дочерью над полатями, где уложен был раненый, ловя каждый стон его, каждый рывок метавшегося тела… Пошли в ход свежие листья девясила, масло на цветах зверобоя, сок тысячелистника… а под утро, когда совсем жалобно закричал пришедший в сознание казак, знахарь дал ему настоя белены.
Трепет пробежал по лицу, дрогнули губы под черными тонкими усами, задергались веки, и раненый открыл глаза. Солнце за подслеповатым окошком падало в лес; последний нестерпимый отблеск плавленой меди растревожил и пробудил казака.
Едва повернул он шею, огляделся. Жилище Степана внушало покой — чистое, со скромной нарядностью образов в красном углу, и расписной скрыни, и шитой скатерти на дубовом столе. О знахарстве хозяина говорило множество сухих трав, подвешенных к потолочному брусу; девичью руку открывали тонкие узоры на челе печи.
Отворилась дверь комнаты, и раненый увидел юную хозяйку. Круглолицая, свежая, точно яблоко, вошла она, взволнованно дыша и опустив ресницы, с горшком и мискою в руках.
Расставив на столе нехитрый ужин, девушка присела на лаву и сказала с напускной “взрослой” серьезностью:
— Ну, здравствуй! Хорошо ли спал, хлопче?
— Хорошо, сестрица. Но проснуться было еще лучше! — ответил казак с таким выражением, что хозяйка залилась яблочным румянцем.
Впрочем, оправилась она быстро, а тогда спросила строже прежнего:
— Как тебя кличут? Я — Настя…
— Славное имя, — улыбнулся раненый. — А я во святом крещении наречен Георгием, но обычно зовусь Еврасем.
— Еврась… — повторила девушка, зачарованно блеснув синими глазами. И тут же вскочила, захлопотала, помогла казаку сесть повыше, поднесла ложку к его губам: — Ешь! Это кулеш не простой, его отец сам варил; в нем коренья особые, мертвого на ноги поставят!
Еврась хлебал послушно, а когда вздумал передохнуть. Настя налила ему грушевого уз вара:
— Ты должен сейчас много есть, как наш пан Щенсный!
— Но он, наверное, очень толстый, твой пан? Если я буду таким, ты меня сразу разлюбишь!..
— А разве я тебя уже полюбила? Какой прыткий!.. — Вдруг Настя, точно испугавшись чего-то нагнулась к Еврасю и зашептала: — Понимаешь, он как раз не толстый! А лопает за десятерых, что я — за сотню, наверное! То есть когда гости у него, или сам обедает у какого шляхтича, так закусит и выпьет наравне со всеми. Но уж коли засядет один в своих покоях да велит подавать… — Не находя слов, Настя зажмурилась и помотала головою. — Нанесут ему всего — целые туши мяса, борща котел, вареников корыто… Он запрется, а через час — другой позвонит в колокольчик. Заходят слуги и видят: посуду будто псы вылизали, мухе нечем поживиться!..
— Ну и что? Самое панское дело — жрать в три глотки! — сквозь хохот еле выговорил Еврась.
Девушка надулась было, но увидев, как от собственного смеха задыхается раненый, снова бросилась кормить его “воскрешающим” кулешом…
Может, и вправду таковы были свойства дедовой стряпни, или, скорее, руки и улыбка кормившей умели лечить — но недели не прошло, как боль поотпустила Еврася, стал он бодро орудовать ложкою, да и сон сделался крепким, разве что мешал порою зуд от заживающих ран. Настя за каждой трапезой потешала и утомляла гостя неумолчным щебетом. Не терпелось ей показать себя чародейкою, наследницей отцова ведовства; но вперемежку с подлинными секретами натуры вдруг сообщала такое, что казак еле удерживался от обидного смеха… Однажды рассказала Настя, что известная трава шалфей, высушенная, истолченная и десять ночей проведшая под луною, в живых червей превращается; этих червей также надо высушить и размельчить, а порошком тем посыпать пятки: тогда любое желание твое исполнится. Другой раз огорошила: подсолнечник, завернутый в шелковую ткань с листьями лавра и зубом медведя и носимый незаметно при себе, обратит всех твоих врагов в лучших друзей… Особенно много знала девушка средств любовной ворожбы, вроде такого: “Найдя змею, прижимают ей шею рогаткою, а затем продевают иглу с ниткою сквозь глаза, говоря: “Змея, змея! Как тебе жалко твоих глаз, так, чтобы такой-то меня любил и жалел”. Затем, находясь с любимым, надо продеть незаметно эту нитку в его платье. Пока нитка там, будет он тебя любить”… — “А выпадет нитка, конец любви?! Ну хоть пыль из жупана не выбивай!” — не утерпел тогда, съязвил Еврась, за что и получил подзатыльник.
Оказалось, что положили Еврася в Настиной Комнате; девушка жила теперь на отцовой половине, а сам Степан зачастую ночевал во дворе… Однажды утром, открыв глаза, увидел казак старого ведуна сидящим на краю полатей. Не спросил Степан, каково раненому, лишь ладонью поводил над лицом и грудью Еврася, точно ловил восходящее тепло. Окончив же, с лукавой серьезностью проговорил:
— Должно быть, не простых кровей ты, хлопче. Откуда родом?
Отсекая новые вопросы, резко сказал Еврась:
— На Сечи прозван Чернецом, там и род мой.
Но Степан словно, не заметил отповеди:
— А отец твой кто?
— Не отцом казак славен, а делами! — вдруг закипел гневом, поднялся на локтях Еврась. — Сам по себе я, Степан, — таким меня и прими!..
Кряжистый ведун сидел непроницаем, насмешливо щурясь… Круглая голова его, сверху и снизу равно обросшая колючей седой щетиною, была чуть склонена к левому плечу… Вдруг поднялся Степан, как снизу уколотый; сказал кратко: “На Иванов день танцевать будешь”, — и торопливо вышел.
Скоро казак уже ковылял в сумерках по саду, опираясь на буковую палку, поддерживаемый Настею. Раны стягивались с удивительной быстротою…
Под Троицу столь душная, липко-жаркая ночь навалилась на землю — даже здоровые, взмокнув от пота, воевали с приснившимися чудищами; а уж Еврась, от бездвижья тоскою съеденный, и вовсе сходил с ума. Хата казалась домовиною, гнетом на ребрах лежал потолок, не давая вздохнуть…
С кружащейся головой, охваченный странной бредовой легкостью, он спустил ноги на глиняный пол. Крадучись, вышел в сени, жадно выпил кружку воды. В пору безлунную не страшны были соглядатаи Щенсного — сам того не заметив, очутился казак во дворе.
Лохматый Бровко лязгнул цепью, зарычал угрожающе — но, узнав гостя, холодным носом мазнул его по руке За перелазом белела чуть видимая улица, изгибами меж черных усадеб сбегавшая под яркими звездами к реке.
Наслаждаясь своею быстротою и бесшумностью, Еврась спешил под кручу, навстречу свежести воды. Горячая тонкая пыль нежила босые ступни… Днепр тоже был придавлен тяжким, почти жидким воздухом; едва колыхалась плотная, в смутных бликах масса.
Чернец потрогал ногою прогретое мелководье… Мягкий могучий шорох пронесся над ним, порыв ветра обдал волосы. Птица, крупнее самых больших орлов, скользнула, гася звезды, прочь от берега. Затем раздались недальний всплеск и отчаянный женский вопль.
Быстрее собственной мысли, еще не связавшей полет ночного великана с криком тонущей, казак бросился в реку… Плеск слышался все ближе, громкий, неустанный. Плывя из всех сил, сомлел Еврась — давали знать себя поджившие раны; обрел ясность, захлебнувшись и вынырнув. Нечто темное билось перед ним на волнах, лихорадочно барахтаясь. Сердце зашлось у Еврася, когда в плечо его вцепились длинные острые ногти… Но это была только женщина, вся облепленная просторною одеждою, тянувшей ее на дно.
Наитие подсказало казаку: она жаждет помощи — и вместе с тем люто ненавидит и себя, за то, что бессильна, и его, спасителя, поскольку он застал в миг слабости… В смертном страхе поначалу схватившись за парня, женщина затем с гневным возгласом оттолкнула его.
— Шалишь, голубушка!.. — прохрипел Еврась, ловя и наматывая на руку ее волосы…
Когда ноги их коснулись дна, Еврась отпустил тонувшую. Она молчала, не торопясь выйти на берег. Стройная тень казалась отчужденно-гордой и далекой, словно небо.
— Спасибо тебе, добрый человек! — наконец прозвучал высокий ровный голос. — Теперь иди: я хочу побыть одна, высушить одежду. Ты ведь не обидишь спасенную тобой?..
— Видел я, большая птица пала на воду! — сторожко заговорил Еврась. — Потом тебя услышал… Не она ли унесла тебя? Говорят, есть в басурманских землях такие птицы, что и воз с волами унесут…
— Нет, спаситель мой! — ответила она, и казак услышал в ее ответе звон затаенной ненависти. — Люблю я кататься ночами одна в челноке, хорошо владею веслом. Вот перевернулся мой челнок и пошел ко дну… Повезло мне, что ты оказался поблизости. Ты ведь нездешний, правда?..
Словно видя в темноте, женщина провела нежным пальцем по рубленому шраму на плече Еврася.
— Права ты, я нездешний! — не в силах прервать разговор, подобный хождению по тонкому льду, сказал он. — Брожу по белу свету, ищу свою судьбу. Не ты ли моя суженая?
— Высоко метишь!
— Не выше орлиного полета, красавица…
Будто бес обуял Еврася — стоял он и не уходил, уже самой кожею чуя, как пышет яростью эта высокая, неподвижная женщина.