Спартак стал размышлять над этим известием и после недолгого молчания сказал:
– Завтра вечером мы снимемся с лагеря и пойдем в направлении Камерина; придем мы туда послезавтра, за несколько часов до полудня после десятичасового перехода, который будет нелегким. По всей вероятности, Лентул прибудет туда послезавтра вечером, самое позднее – на четвертый день утром. Его войска придут усталыми, а мы к тому времени уже отдохнем и со свежими силами обрушимся на Геллия. Не может быть, чтобы мы не одержали над ним победу! После этого мы беспрепятственно продолжим свой путь до Альп. Что ты об этом думаешь, Эномай?
– Превосходный план, достойный великого полководца! – ответил Эномай.
Когда Спартак отпустил Арторикса, германец пригласил друга к себе в палатку и усадил за стол вместе со своими контуберналами, среди которых не хватало только Эвтибиды: у нее было слишком много оснований не показываться на глаза Спартаку.
В дружеской беседе, сопровождавшейся возлияниями терпкого, но превосходного вина, быстро проходили часы, и уже настала ночь, когда Спартак вышел из палатки Эномая. Германец, успевший к тому времени захмелеть, так как, по своему обыкновению, пил, не зная меры, хотел проводить Спартака, но фракиец не позволил ему этого, и, только уступая просьбам контуберналов Эномая, вождь гладиаторов разрешил им проводить его до преторской площадки.
Лишь только Спартак ушел и Эномай остался один, на пороге небольшого отделения, отведенного для него в палатке начальника германцев, появилась Эвтибида, бледная, с распущенными по плечам густыми рыжими косами. Скрестив на груди руки, она стала перед скамьей, на которой сидел Эномай, охваченный думами о фракийце.
– Так вот что… – начала Эвтибида, устремив на германца гневный и презрительный взгляд. – Значит, Спартак опять поведет тебя куда ему вздумается, как ведет за собою свою лошадь, опять будет пользоваться твоей силой и храбростью, чтобы возвеличиться самому?
– Ах, ты опять? – глухо и с угрозой произнес Эномай, бросив на нее дикий взгляд. – Когда же ты наконец прекратишь свою подлую клевету? Когда перестанешь отравлять мне душу ядом своих измышлений? Ты злее волка Фенриса[153], проклятая женщина!
– Хорошо, хорошо!.. Клянусь всеми богами Олимпа, теперь ты, грубиян и дикарь, животное, лишенное разума, обрушиваешься на меня со всей злобой, а я, глупая, недостойная женщина, люблю тебя, вместо того чтобы презирать и не обращать на тебя никакого внимания… Поделом мне!
– Но почему же, если ты любишь меня, тебе непременно надо внушать мне ненависть к Спартаку, благороднейшему человеку, человеку великой души и светлого ума? Я не обладаю ни одной из украшающих его высоких добродетелей.
– Ах, глупый человек, ведь и я тоже была введена в заблуждение его мнимыми высокими качествами и добродетелью, я тоже считала, что он не человек, а полубог, хотя я умом и образованностью выше тебя. Долгое время я верила, что в душе его живут самые возвышенные чувства, но, к великому своему сожалению, убедилась в том, что Спартак лжец, каждый его поступок, каждое слово – притворство, лицемерие и в сердце его горит одно-единственное чувство – честолюбие. Я узнала, я поняла, я убедилась в этом, а ты глупец, глупее барана…
– Эвтибида! – весь дрожа, произнес Эномай, и голос его был похож на глухое рычание льва.
– Глупее барана… – храбро продолжала Эвтибида, и глаза ее засверкали от гнева. – Ты ничего не увидел и не видишь. Ведь только что, среди неумеренных возлияний, ты простирался перед ним ниц, как самый жалкий раб, и пел ему гимны.
– Эвтибида! – еле сдерживаясь, повторил германец.
– Не боюсь я твоих угроз! – презрительно ответила гречанка. – Зачем я поверила твоим словам о любви? Теперь я могла бы ненавидеть тебя так же сильно, как я презираю тебя!
– Эвтибида! – громовым голосом воскликнул Эномай; он в ярости вскочил и, угрожающе подняв кулаки, подошел к девушке.
– Посмей только! – надменно произнесла Эвтибида и вызывающе топнула ногой, гордо глядя на гладиатора. – А ну-ка, смелей, ударь, бей, задуши бедную девушку своими звериными лапами… Это ведь куда почетнее, чем убивать своих соотечественников в цирке… Ну, смелее! Смелей!..
При этих словах Эвтибиды Эномай в ярости бросился к ней и готов был задушить ее, но, подойдя ближе, вдруг опомнился и, задыхаясь от гнева, глухо произнес, потрясая кулаками:
– Уходи, Эвтибида… уходи, ради богов твоих… пока я не потерял последнюю каплю рассудка!..
– И это все, что ты можешь ответить женщине, которая тебя любит, единственному на земле существу, любящему тебя? Так-то ты платишь мне за мою любовь? Вот она, благодарность за все заботы, которыми я окружила тебя, признательность за то, что вот уж сколько месяцев я думаю только о тебе, о твоей славе, о твоем добром имени! Хорошо же! Отлично! Этого следовало ожидать! Вот, делайте добро людям, – добавила она более мягко и нервно забегала взад и вперед по палатке, как только увидела, что Эномай опустился на скамью. – Думаешь о счастье и благополучии близкого человека – и вот награда! Как я глупа! К чему мне было думать о тебе, заботиться о твоей славе? За что ты обрушил на меня свой зверский гнев и эти страшные проклятия, за что? Ведь я старалась спасти тебя от черных козней, которые замыслили против тебя!
И, помолчав, она добавила дрожащим, взволнованным голосом:
– Нет, напрасно я так поступала. Мне не надо было вмешиваться. Пусть бы тебя растоптали, пусть привели бы к гибели… О, если бы я только могла остаться к этому равнодушной! По крайней мере я избежала бы сегодня этих страданий, они для меня тяжелее смерти… Терпеть оскорбления от тебя, поношения от тебя… от человека, которого я так любила… который мне дороже жизни… О, это слишком!.. Я так страдаю!.. Как бы ни были велики грехи мои в прошлом, такого горя я не заслужила! – И Эвтибида зарыдала.
Этого было больше чем достаточно, чтобы сбить с толку бедного Эномая. Его ярость стихла и уступила место сомнению, неуверенности, затем в нем заговорила жалость, нежность и, наконец, любовь, и, когда Эвтибида, закрыв лицо руками, пошла к выходу, он вскочил и, загородив ей дорогу, произнес смиренно:
– Прости меня, Эвтибида… я сам не знаю, что говорю… что делаю… не покидай меня так… прошу тебя!
– Отойди, во имя богов, покровителей Афин! – сказала гречанка, гордо подняв голову и глядя на германца с презрением; глаза ее были еще влажны от пролитых слез. – Отойди, оставь меня в покое и дай мне вдали от тебя пережить свой позор, свое горе, предаться сладким воспоминаниям о своей отвергнутой, поруганной, разбитой любви.
– О нет… нет… Я не отпущу тебя, не позволю, чтобы ты так ушла… – говорил германец, схватив девушку за руки и ласково увлекая ее в глубь палатки. – Ты должна выслушать мои оправдания… Прости меня… прости меня, Эвтибида… прости, если я обидел тебя… Сам не знаю… как будто бы не я говорил… гнев обуял меня… Выслушай меня, молю тебя!
– Неужели я опять должна выслушивать поношения и оскорбления? Отпусти, отпусти меня, Эномай, я не хочу испытать самого ужасного горя: увидеть, как ты снова набросишься на меня. Я не хочу умереть от твоей руки со страшной мыслью, что ты – мой убийца!
– Нет, нет, Эвтибида, не считай меня способным на это, не пользуйся правом презирать меня, данным мною тебе сегодня, не пользуйся благоприятным положением, в какое тебя поставила моя звериная злоба… Не своди меня с ума! Выслушай меня, выслушай, Эвтибида, или, клянусь священной змеей Мидгард[154], я перережу себе горло на твоих глазах! – И он выхватил кинжал, висевший у него за поясом.
– Ах нет, нет!.. Во имя молний Юпитера! – с притворным ужасом восклицала гречанка, умоляюще протягивая к великану руки.
И слабым голосом она произнесла печально:
– Твоя жизнь слишком дорога для меня… слишком драгоценна… о мой обожаемый Эномай, о любовь моя!
– О Эвтибида! О моя Эвтибида! – произнес он нежно, голосом, в котором звучала искренняя любовь. – Прости меня, прости меня!..
– Ах, золотое сердце, благородная душа! – растроганно проговорила девушка, улыбаясь, и обвила руками шею колосса, простершегося у ее ног. – Прости и ты меня за то, что я разгневала тебя и довела до ярости.
Крепко прижав Эвтибиду к груди, германец покрывал поцелуями ее лицо, а она шептала:
– Я так люблю тебя! Я не могла бы жить без тебя! Простим друг друга и забудем о случившемся.
– Добрая… великодушная моя Эвтибида!
И оба умолкли, обнявшись. Эномай стоял на коленях перед Эвтибидой.
Первой нарушив молчание, она вкрадчиво спросила:
– Веришь ли ты, что я люблю тебя?
– Верю, так же как верю во всемогущество бессмертного Одина и в то, что он разрешит мне в день, когда душа моя расстанется с телом, пройти по великому трехцветному мосту в священный град блаженных и отдохнуть под сенью исполинского ясеня Идразила.
– Тогда скажи, во имя золотых стрел Дианы, как же ты мог хотя бы одно мгновение усомниться в том, что я желаю тебе добра?
– Я никогда в этом не сомневался.
– А если ты в этом не сомневался и не сомневаешься, почему же ты отвергаешь мои советы, почему доверяешь вероломному другу, который предает тебя, а не женщине, которая тебя любит больше жизни и хочет, чтобы ты был великим и счастливым?
Эномай вздохнул и, ничего не ответив, поднялся и стал ходить взад и вперед по палатке.
Эвтибида украдкой наблюдала за ним. Она сидела на скамье, облокотившись на стол, и, подпирая голову правой рукой, левой играла серебряным браслетом, изображавшим змею, кусающую свой хвост; браслет этот она сняла с руки и положила на стол.
Так прошло две минуты. Оба молчали, потом Эвтибида, как будто говоря сама с собой, сказала:
– Может быть, я предупреждаю его из корысти? Предостерегаю его от чрезмерной откровенности его благородного сердца, от слепой доверчивости его честной натуры; указываю ему на все хитросплетения козней, которые самая черная измена готовит ему и бедным гладиатор