Спас на крови — страница 17 из 50

А утром надо было идти на работу, и он, с воспаленными, красными от бессонных ночей глазами, плелся, едва передвигая ногами, в промзону, где его ждали лопата-стахановка, тяжеленный песок и цементная пыль, от которой, казалось, уже невозможно было отхаркаться.

Но если днем его все-таки спасала непосильная, как ему поначалу казалось, работа, то ночью, вернее ночами…

В какой-то момент, когда помещение уже наполнилось тяжелым мужским храпом, когда на своей шконке угомонился последний «вздыхатель», забрызгав одеяло спермой, и уже не продохнуть было от спертой вони, замешанной на уксусно-едком зэковском поте, вечно влажных портянок и того кашеобразного варева на ужин, от которого распирало животы, Пенкин вдруг поймал себя на мысли, которая заставила его содрогнуться.

Надвигающееся мужское бессилие и… и в конце концов полная импотенция.

Об этом страшно было даже подумать, но он уже не мог думать ни о чем другом, лихорадочно анализируя свое состояние.

Если раньше он не мог заснуть, не засунув руку под резинку трусов, то теперь… Господи милостивый! Он уже давно не ворошил свою память воспоминаниями о прекрасном женском теле, о женских грудях, от запаха которых можно было сойти с ума, зарывшись в них лицом, от раздвигающихся женских ножек и податливых округлых бедрах, и если бы он не вспомнил об этом сейчас…

Господи, да неужто все это в далеком прошлом?

Это было страшное, подобное приговору суда откровение, и он вдруг почувствовал, как пересохло во рту и учащенно забилось сердце.

Сунул руку в трусы, однако то, что некогда было грозой Москвы и Одессы, даже не подавало признаков жизни, хотя раньше, от одного лишь прикосновения играющих пальчиков…

Вот тогда он впервые осознал, что Зиновий Давыдович Пенкин уже далеко не мальчик, и если его, Зяму, невозможно оживить сладостными воспоминаниями в пятьдесят восемь лет, то что же с ним будет в шестьдесят два, когда он выйдет на волю?

Полная импотенция… И, если у него будет даже очень много денег, он уже никогда не сможет жить той полнокровной, насыщенной женщинами и страстями жизнью, которой жил до ареста и в которую мечтал окунуться после освобождения.

Четыре года…

Четыре года, в течение которых он, здоровый и сильный мужик, под которым когда-то очень и очень давно исходили страстью женщины, превратился в немощного старика, и еще четыре года, которые добьют его окончательно.

Эта мысль ужасала, он уже не мог ни о чем более думать и вдруг заскулил по-щенячьи, размазывая по щекам слезы.

Он плакал, проклиная свою дурость, жадность и упрямство, когда его допрашивал полковник Бусурин, требующий, чтобы он назвал оставшихся на воле подельников по бизнесу, а он, хитрожопый еврей, понадеявшийся на всесилие столичных адвокатов, только посмеивался в жилетку, упрямо повторяя, что никаких сообщников у него никогда не было, а тот груз, что шел из Москвы в Одессу, минуя таможенный досмотр, даже контрабандой нельзя назвать. Так, маленький гешефт для поддержания собственных штанов да чтобы семья не умерла с голоду. Надеялся, что за тот бешеный гонорар, который он уплатил адвокатам, они все-таки смогут вытащить его из того дерьма, в которое он окунулся благодаря все тому же Бусурину, и он отделается легким шлепком по заднице, оставшись в то же время при деньгах и сохранив наработанный канал таможенного перехода, однако что-то не срослось, и он, вместо того минимума, к которому можно было свести статью Сто восемьдесят восьмую УК Российской Федерации — «Контрабанда», получил сполна по всем пунктам предъявленного обвинения — восемь лет лишения свободы. Когда судья огласил приговор, он не поверил услышанному, все также продолжая надеяться на всесильную пробиваемость проплаченных адвокатов, не верил и тогда, когда его этапировали на зону, все еще надеясь на пересмотр уголовного дела, и только, пожалуй, сейчас, когда ему было отказано даже в УДО…

Господи милостивый, пятьдесят восемь лет — и уже импотент! Но и это еще не точка. А что же с ним будет через четыре года? Немощный, вконец одряхлевший старик или… или труп, который и похоронить по-человечески будет некому.

От этой мысли захолонуло в груди, тяжелым комком к горлу подкатило сердце, и Пенкин вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха, он задыхается, и еще немного…

Куда-то на задний план отошли мысли об импотенции, стало страшно. Однако он смог все-таки совладать с неожиданно нахлынувшим страхом, и когда почувствовал, что уже может свободно дышать и вроде бы даже думать, закрыл глаза и ворохнул в памяти то, что держал про черный день…

Теперь он знал, что ему надо делать, чтобы выйти на волю по УДО.


Подполковник Кошельков даже не удивился телефонному звонку начальника четвертого отряда, когда тот попросил его «найти несколько минут» для Пенкина.

— Что, созрел для серьезного разговора? — хмыкнул в трубку лагерный кум, который незадолго до этого вдоль и поперек проштудировал не только обвинительное заключение по Пенкину, но и все уголовное дело, в котором, как показалось Кошелькову, ведомство полковника Бусурина так и не смогло поставить заключительную точку.

— Судя по его состоянию, да. По крайней мере, такого Зяму я еще не видел.

— Мандраж, пограничное состояние?

— Точно сказать не могу, но, как мне кажется, что-то иное, хотя возможно и второе. Короче, будто сломалось в мужике что-то. Может, веру потерял во что-то такое, ради чего он готов был и дальше тянуть лямку. И если мне не изменяет интуиция, он готов пойти на контакт.

— Лагерный актив? Осведомитель?

— Нет. Да и не годится он для этой роли.

— Грешки давно минувших лет? Явка с повинной?

— Возможно, но думаю не это главное. По крайней мере, единственное, что я смог от него добиться, так это то, что дело, о котором он хотел бы говорить с начальником оперчасти, является делом государственной важности, и если не предпринять весьма срочных мер, то государство понесет невосполнимые потери.

— Даже так? — насторожился Кошельков.

— Я всего лишь передаю его слова.

— А он, случаем, не блефует?

— Не похоже.

Глава 12

С того момента, как ей прозвонился Артур Хиллман, представившийся сотрудником американского посольства, Ольга Викентьевна пребывала в состоянии тревожно-напряженного возбуждения и ничего с собой не могла поделать. И таблетки пила успокаивающие, и крепко настоянный чай на мяте — не помогало. Впрочем, непонятным ее состояние оставалось только для дочери, что же касается ее самой и сестры Веры, им всё было ясно и понятно.

Она так и не решилась объясниться с дочерью, чтобы рассказать ей всю правду, а Хиллман сказал, что в Москву, причем в ближайшее время, должен прилететь из Нью-Йорка официальный представитель нотариальной конторы Марка Натансона, который объявит Ольге Викентьевне и Злате Игоревне текст завещания, оставленного Державиным. Тянула время, сама не зная почему, как вдруг…

Хотя почему, собственно говоря, вдруг? Все эти дни она вздрагивала непроизвольно при каждом телефонном звонке, с подспудным страхом ожидая повторного звонка Хиллмана, казалось бы, у нее еще было время, чтобы подготовиться к нему, хотя бы внутренне, и все-таки не смогла.

Ее словно током прошило от телефонного звонка, раздавшегося в тот самый момент, когда в комнату вошла Злата, и она уже точно знала, что это звонит Хиллман.

Прочувствовала на каком-то подсознательном уровне, почти интуитивно, и только в этот момент поняла, почему до сих пор не могла открыться дочери.

Осознавала она это или нет, но она боялась потревожить память Мансурова, человека, который вырастил дочь Державина, дав ей всё, что только мог дать, воспоминаниями тридцатилетней давности. К тому же Злата любила своего отца, то есть Мансурова, носила его отчество — Игоревна, с трудом перенесла его гибель в автокатастрофе, и она не знала, как Злата отнесется к подобной новости.

Трубку сняла Злата и, удивленно вскинув бровями, протянула ее матери.

— Тебя, мам. Артур Хиллман.

— Дождались! — хрипло-прокуренным рокотком, с язвинкой в голосе прокомментировала звонок застывшая в дверном проеме Вера Викентьевна и обреченно махнула рукой.

Мол, вот они — любовные грешки туманной юности, теперича и расхлебывай сама.

Взяв трубку, Ольга Викентьевна постаралась собраться, но это мало что дало, и она едва выдавила из себя:

— Слушаю вас.

— Что, неважно себя чувствуете? — осведомился галантный американец, видимо уловив в голосе Мансуровой едва сдерживаемое напряжение. — Так должен вас обрадовать. Сегодня в Москву прилетает представитель нотариальной конторы Натансона, чтобы объявить вам и вашей дочери о завещании господина Державина.

— Да, но я… я не совсем готова к этому, — пролепетала Ольга Викентьевна. — К тому же я…

Она хотела сказать, что почти прикована к постели и не сможет приехать для оглашения завещания в посольство, однако Хиллман перебил ее на полуслове:

— К этому почти никто никогда не бывает готов заранее, уважаемая Ольга Викентьевна, и если вам трудно передвигаться по городу, то это завещание можно будет огласить и у вас дома. Надеюсь, вы не против гостей?

Ольга Викентьевна покосилась на прислушивающуюся к разговору

дочь, которой передалось, видимо, внутреннее напряжение матери, и на ее лице застыла вымученная улыбка.

— Конечно, приезжайте.

— В таком случае ждите нашего звонка.

— Что… уже сегодня?

Она была явно испугана, и многоопытный Хиллман не мог не уловить этого.

— Зачем же непременно сегодня! — успокаивающим баском отозвался он. — Завтра. Чтобы и вы, и Злата Игоревна были готовы к оглашению завещания.

Из телефонной трубки доносились короткие гудки «отбоя», а Ольга Викентьевна все еще продолжала держать ее в руке.

— Кто это, мама? — настороженно спросила Злата, вынимая из материнской руки трубку.

— Дед Пихто! — отозвалась от порога ее тетка и, с силой хлопнув дверью прошествовала на кухню, не забыв, однако крикнуть из коридора: — Рассказывай! Теперь-то чего скрывать?