Спас на крови — страница 23 из 50

— Надеюсь, хоть чем-то смогли помочь вам?

Стогову оставалось только улыбнуться благодарно…

* * *

Уже весь отряд знал, что документы Зямы пошли на рассмотрение по УДО, и когда дежурный сообщил Пенкину, что его ждет не дождется в своем кабинете лагерный кум, кто-то из отрядников вздохнул завистливо:

— Ну вот, и здесь еврею сыр с маслом, а простому мужику…

— Хрен с творогом, — засмеялся сосед по шконке. Но это был не всплеск обостренной и оттого, видимо, привычной на зоне ненависти, когда порой из-за пустяшного слова можно и в морду получить, а вполне доброжелательный прикол, которые до самого последнего момента будут сопровождать очередного счастливчика, уходящего на условно-досрочное освобождение.

— Давай, Зяма, шевелись, — подстегивал Пенкина дежурный по отряду. — Сказано было, чтобы в два притопа в три прихлопа был у подполковника.

Пенкина не надо было подгонять и тем более подстегивать. Однако он не мог попасть ногой в расхлябанный и непомерно тяжелый, именуемый говнодавом черный ботинок, и вместо того, чтобы уже стоять перед дверью на выход, тыкал дрожащей рукой в завернувшийся рукав черной робы.

Несколько пар глаз с завистью смотрели на Пенкина, а ему казалось, что его оставляют последние силы и он, бедолага, если и не обделается по дороге к административному корпусу, то уж обоссытся — это точно.

— Слушай, ты еще долго будешь му-му давить? — окрикнул его дежурный, и Пенкин, наконец-то натянув на себя куртку, бросился к выходу.

— Давай, Зяма! Ни пуха тебе! — послышался чей-то голос, и он, растерянно улыбнувшись, засеменил за дежурным по отряду.

За несколько метров до заасфальтированного квадрата построечного плаца вдруг почувствовал, что его окончательно оставляют силы, и негромко попросил:

— Погодь маленько, не спеши.

— Что, жим-жим берет? — ухмыльнулся дежурный, сравнительно молодой деревенский мужик, спаливший по пьяни свинарник с приплодом и поимевший за это «показательное» наказание, дабы другим свинарям неповадно было пить на рабочем месте — примерно такой же срок, что и Зиновий Давыдович Пенкин, подчистивший родное государство на миллионы и миллионы долларов.

— Вроде того, — держа руку на сердце, признался Пенкин, но это было всего лишь малой толикой правды. Все эти дни, с того самого момента, когда в его голове окончательно созрел план досрочного выхода за ворота колонии, все это время он находился то ли в полупаническом, то ли в полустрессовом состоянии, когда порой казалось, что останавливается сердце, а затылок разорвется от головной боли, и сейчас, когда его вызвал телефонным звонком подполковник Кошельков, он окончательно осознал, что если вдруг сорвется его выход на УДО, то он…

О дальнейшем он старался не думать.

— Ладно, хрен старый, отдохни малек, — посочувствовал ему дежурный, замедляя шаг, и добавил напутственно: — Не забудь отходную закатить, а то знаем мы вашего брата… Объявили на УДО — и поминай как звали.

Понемногу унималась дрожь, вроде бы успокаивалось сердце, и, уже чувствуя, что он начинает оживать понемногу, Пенкин снисходительно улыбнулся на бубнеж дежурного. Мол, за мной не постоит, отпразднуем как положено.

Когда немного отпустило сердце, они тронулись дальше, и, уже стоя перед дверью кабинета начальника оперчасти, он почувствовал, что его вновь пробивает дрожь, и до боли закусил губу.

Осторожный стук в дверь, и Пенкин с трудом переступил порог.

В кабинете Кошелькова, кроме него самого, привалившись спиной к простенку между окнами, которые выходили на лагерный плац, стоял какой-то хмырь в штатском, сравнительно молодой, и Пенкин, неожиданно осознав, что так и не сбылись его надежды на условно-досрочное освобождение, вдруг почувствовал, как осаживается сердце, и он с трудом проглотил подступивший к горлу комок.

— Осужденный Пенкин, статья…

Однако хозяин кабинета, свинтив Пенкина пронзительным взглядом, кивнул головой на стул, что, видимо, означало приглашение для какого-то разговора, но тот продолжал стоять у порога, на шаг от двери, не в силах сдвинуться с места.

— Зиновий Давыдович!.. — протянул Кошельков, с удивлением разглядывая вроде бы и того Зяму, который бухнулся ему в ноги неделю назад, прося и требуя одновременно аудиенции с полковником ФСБ Бусуриным, и в то же время совершенно другого человека. Перед ним стоял не просто исхудавший старик, которому и жить-то осталось не более месяца, а человек, которого все эти дни сжирала почти несбыточная мечта на освобождение, и которая оборвалась сразу же, как только он переступил этот порог.

— Да, конечно… спасибо, — каким-то механическим голосом отозвался Пенкин и, с трудом сдвинувшись с места, присел на краешек стула.

Начиная догадываться, что могло произойти с этим мужиком за прошедшую неделю и что сдвинулось в его психике, Кошельков метнул в сторону Стогова только тому понятный взгляд и удовлетворенно мотнул головой. Выходит, он не ошибся в Зяме. Смог-таки прочувствовать внутренне состояние зэка, когда тот уже не может более топтать зону и готов подписаться на все что угодно, лишь бы выйти через контрольно-пропускной пункт со справкой об освобождении.

Это был момент истины.

Прочувствовал это и Стогов, исподволь присматривающийся к Зяме, который всего лишь четыре года назад был едва ли не королем московских контрабандистов. Оторвавшись спиной от простенка, он обошел стол и сел напротив Пенкина.

Наблюдая за ним из окна второго этажа, он уже смог составить о нем свое личное мнение, и теперь, чтобы хоть как-то расслабить мужика и навязать доверительный тон предстоящего разговора, произнес негромко:

— Зиновий Давыдович?

— Да! Так точно! — дернулся в его сторону Пенкин, в глазах которого, казалось бы, навсегда застыла собачья тоска по несбывшейся надежде. — Осужденный Пенкин, статья…

— Да знаю, знаю, — движением руки остановил его Стогов. — «Контрабанда», часть вторая. Но я хотел бы поговорить с вами не о ваших старых грехах, хотя и о них тоже.

На лице Пенкина дернулся лицевой нерв, что-то более человеческое отразилось в его глазах, и он почти выдавил из себя:

— Так вы…

— Слушай, Зиновий, — хохотнул Кошельков, — я все-таки думал, что ты более сообразительный мужик. И известие о своем УДО встретишь с более веселой мордой.

«УДО… веселая морда…»

До Пенкина наконец-то стал доходить весь смысл этих слов, и он вдруг почувствовал, как сначала остановилось, а потом бабахнуло сердце. Тяжелым звоном ударило по ушам, в глазах поплыли очертания комнаты, и до него, словно в вязком тумане, долетели последние слова Кошелькова:

— Капитан ФСБ Стогов. Прошу любить и жаловать. — И уже поднимаясь из-за стола: — Ну что, Зиновий Давыдович, врубился наконец? Вот и хорошо. Оставляю вас одних.

Вздрогнув от звука хлопнувшей двери и все еще не до конца веря в услышанное, Пенкин по-собачьи преданно всматривался в лицо сидевшего перед ним блондина.

— Так вы… что?..

— Капитан Стогов. Андрей Михайлович. Ваш куратор. А теперь давайте поговорим о предстоящей работе и кое-каких деталях после вашего выхода на свободу…

* * *

Прожив чуть менее семидесяти лет и повидав разное и всякое на этом свете, Ефрем Ушаков даже подумать не мог, что может превратиться в шизофреника, параноика или, не дай-то бог, в клиента психиатрической больницы, однако после грозовой ночи, которая намертво впаялась в его голову, он время от времени ловил себя на том, что его взгляд застывает порой на том самом окне, в котором ему три раза являлся окровавленный Рублевский Спас, и ничего не мог с собой поделать. Словно вновь страшился увидеть явление, и это предчувствие не обмануло его.

Видение явилось в тот же сумеречный час, что и в прошлый раз, и совершенно лишенный каких-либо сил от одного лишь осознания того, что грызущее предчувствие не обмануло его и видение — это будет являться ему до конца жизни, Ефрем Лукич тяжело опустился на стоявший у дальней стены стул и молча, распахнув глаза, смотрел на витавший в проеме окна и в то же время почти осязаемый лик Вседержителя, на котором засохли кровяные потеки.

Уже окончательно оглушенный увиденным, почти уничтоженный и в то же время окончательно поверивший в свое сумасшествие, он попытался было прочитать «Отче наш», однако из его нутра только вырывался горловой хрип, да и рука повисла тяжелой плетью, не в силах согнуться в локтевом суставе, чтобы перекреститься. Единственное, что он смог, так это попросить Господа, чтобы тот не лишал его разума.

Как и в прошлый раз, «Спас» заслонил собой почти все окно, и Ушаков пожирал глазами божественное творение Андрея Рублева, которое невозможно было бы отличить от истинного Рублевского Спаса, если бы не засохшая на его лике кровь.

«А почему — истинного?» — неожиданно полоснуло в его мозгах.

— Может, это и есть тот самый «Спас», сотворенный Рублевым и некогда являвшийся его отцу.

От этой мысли Ефрема бросило в жар, он шевельнул кистью безвольно повисшей руки и с великим трудом, но все-таки смог перекреститься.

Почувствовал, как оживают одеревеневшие губы и, поспешая, страшась, что его может что-то остановить, свистящей скороговоркой прочитал «Отче наш», после чего, уже немного успокоенный, он впервые смог более осознанно смотреть на лик Спасителя, пытаясь найти в нем хотя бы ничтожное отличие от творения Рублева. Однако это был все-таки АНДРЕЙ РУБЛЕВ, и он вновь почувствовал, как все его нутро начинает забивать почти животный страх.

Господи, неужто возможно подобное?

Всматриваясь в окровавленный лик Спасителя, он нашарил в кармане мобильный телефон, с которым не расставался теперь даже ночью, трясущейся рукой вытащил из «памяти» номер Овечкина.

— Степаныч, ты не мог бы сейчас подойти ко мне?

— Что, опять «Спас»? — догадался Овечкин. — Рублев?

— Рублев…

Глава 16

Отпевали Державина в церкви Ризоположения на Шаболовке. Злата стояла в изголовье гроба и, отрешенно вслушиваясь в слова молитвы, которую читал священник, словно завороженная смотрела на лицо человека, который был ее отцом и которого, несмотря ни на что, продолжала любить мама и столь же яростно ненавидела тетка. Во всем этом была какая-то загадка, уходящая корнями в далекие семидесятые годы, какая-то изначальная первопричина, скрытая за семью печатями, однако Злата менее всего думала сейчас об этом. Всматриваясь в заострившееся лицо покойного, которое даже после смерти продолжало нести на себе печать внутренней интеллигентности и благородства, она искала и свои собственные черты.