года доставил Луку на черной машине в Кремль.
Что он тогда почувствовал, увидев перед собой живое лицо земного бога, Лука Ушаков так и не смог описать, единственное, что ему врезалось в память, так это то, как Сталин пыхнул своей знаменитой трубкой, отчего в кабинете завис благоуханный табачный дым, и показал все той же трубкой на иконы, разложенные на огромном столе.
— Сам писал?
Он так и сказал — «писал», а не «рисовал» или «малевал», чем сразу же завоевал доверие Луки.
Не зная, что говорить, и в то же время припоминая наставления того блондина-чекиста, который советовал ему семь раз подумать, прежде чем один раз ответить, он все-таки вынужден был утвердительно кивнуть головой.
— Сам.
— А кто учил?
В интонации Сталина не было даже малейшего намека на какую-то враждебность, к тому же душу грела жирная, сытная еда с горячим сладким чаем, и Лука, все больше и больше проникаясь доверием к хозяину Кремля, решил сразу же признаться во всем.
— Отец с дедом учили. Где подправляли, где подсказывали. Да еще книги по иконописи помогли, их у нас много в доме было. А в общем-то, сам дошел.
— Что, действительно сам? — удивился Сталин, и Луке даже показалось на тот момент, что он с уважением посмотрел на него.
— Сам, — уже более уверенно подтвердил Лука.
Пыхнув трубкой и недоверчиво покосившись на молодого иконописца, Сталин остановился взглядом на иконе Божией Матери «Кикская». Прищурился, видимо припоминая что-то.
Значит, говоришь «сам»? Но ведь это же Симон Ушаков!
Пораженный Лука поверить не мог, чтобы САМ ТОВАРИЩ СТАЛИН так разбирался в иконах.
— Ушаков, — пробормотал он, — но эту Богоматерь писал я.
Судя по молчаливой реакции Сталина, он верил и не верил заверениям тощего как обглоданный мосол, иконописца. Перевел взгляд на молчавшего до этой поры человека, в глазах которого не было напряженной жестокости Ягоды и в то же время светилось откровенное любопытство.
— Ну, а товарищ Молотов что скажет?
— Не знаю, — честно признался Молотов. — Здесь специалист нужен, а я, к великому сожалению…
И он развел руками, как бы каясь в том, что недостаточно образован.
Держа трубку перед лицом, Сталин повернулся к Луке, ноги которого стали вдруг словно ватные, и с каким-то особым прищуром в глазах прошелся по его лицу, покрывшемуся мелкой испариной.
— Хорошо, — как бы советуясь сам с собой, произнес Сталин, — допустим, это письмо твоих рук дело, малевать ты научился. Но как же доски и холст? Ведь им не иначе как лет по триста будет.
— Доски-то? — пожал плечами Лука. — Так этому приему меня еще отец научил, а он от деда ума-разума набирался. Доски — это проще пареной репы, лишь бы мясцо в доме было, с костями, само собой.
— Чего-чего? — прищурился на него Сталин, в очередной раз пыхнув трубкой. — Мясцо, говоришь? А ну-ка, объясни!
— Так очень все просто, — оживился несколько осмелевший Лука. — Варим крепкий мясной бульон, остужаем до нужной температуры и опускаем в него заготовленную досточку. Сутки морим — и доска готова. Как дед мой говаривал, состарилась.
— А холст? — вскинулся Молотов. Его-то в каком бульоне старить?
— А зачем на него бульон-то переводить, когда из него и супец сварить можно? — удивился Лука.
— Ну, а?..
— Всё очень просто, — окончательно осмелел Лука, заметив, как в прищуренных глазах Сталина заиграли веселые бесенята. — Берем обветшалую иконку, которую уже и выбросить не жалко, снимаем с нее холст и наклеиваем на морёную доску. Теперь по нему можно уже и темперой писать.
— Молодец! — пыхнув трубкой, похвалил Сталин. И тут же: — Одного Ушакова пишешь или еще кого-нибудь?
— Зачем же одного Ушакова? — обиделся Лука. — Я и Владимирское письмо, и Новгородское, и Московскую школу доподлинно изучил.
— И тоже на досках из мясного бульона? — хмыкнул в усы Сталин.
Утвердительно кивнув головой, Лука в то же время счел за нужное покаянно пожать плечами. Мол, без мясца и пузцо не вырастит. А тут доски «семнадцатого» века…
— Ладно, не винись, — успокоил его Сталин. — Будет тебе и мясцо, и холст от старых икон, лишь бы работа пошла. А отвечать за это будет товарищ Ягода. Головой и партбилетом.
Было видно, как вскинулся притихший было Ягода, но Сталин даже не посмотрел в его сторону, вновь обращаясь к Луке:
— Симон Ушаков — это хорошо. И школы Московская с Новгородской тоже очень хорошо. Ну а Рублева пишешь?
— Пробовал, не получается, — качнул головой Лука.
— Почему? — нахмурился Сталин.
— Ну-у, — замялся Лука, — не знаю даже, как объяснить, но… Взять хотя бы образ Спаса — и у Рублева лик Христа, и Ушаков писал лик Спасителя. Но это же совершенно разное письмо, и после того «Спаса», который писал Ушаков, браться за «Спаса Вседержителя»…
Лука замолчал, с виноватым видом покосившись на хозяина кабинета. Мол, хоть казни, барин, но чего не под силу человеку, будь он даже божьей милостью отмеченный, того невозможно сделать.
— Ладно, — успокоил его Сталин, пыхнув трубкой, — не можешь, значит, не можешь. Остановимся на Ушакове…
На тот момент Лука Ушаков даже не догадывался, что эти слова Сталина были словно приговор. По ОГПУ был издан секретный приказ, специально для него был освобожден от жильцов старый деревянный особняк на Арбате, куда его перевезли вместе с барахлишком, красками, старыми досками и кистями из отцовского дома, снабдили всем необходимым для работы и, приставив к нему такого же молодого, как и он сам сотрудника ОГПУ, превратили в иконописца-затворника, работающего по секретным заказам советского правительства.
…В палату вошла молоденькая медсестра. Заставив «больного» перевернуться на живот, сотворила в задницу обезболивающий укол, и когда Семен остался один, он вновь погрузился в рукописные воспоминания Луки Михеича Ушакова, в которых он, как истинный иконописец и реставратор, пытался передать даже малейшие нюансы далеких тридцатых годов…
Старый, старый Арбат, небольшой, в один этаж особнячок, разделенный печью с изразцами на две половины. В просторной светлой комнате с окнами в уютный, заросший кустистой сиренью дворик, великое множество заготовок, уже начатых работ и готовых икон. Непередаваемый запах красок да массивная мраморная плита, на которой приставленный к иконописцу сотрудник ОГПУ, такой же молодой, как и Лука, растирает отшлифованным камнем зеленый минерал для будущей краски.
Привычная картина ставших привычными будней, которые время от времени нарушались приездом высокопоставленного сотрудника ОГПУ, который, судя по всему, неплохо разбирался в иконописи. Он придирчиво осматривал уже законченные Лукой иконы и, приказав вытянувшемуся по стойке «Смирно!» Петру загружать иконы в машину, оставлял Луке список икон, которые надо было сработать к следующему его приезду. В большинстве случаев это были иконы Новгородской школы XII–XV веков: образ Архангела Гавриила, «Устюжское Благовещение», «Чудо от иконы Знамение», «Чудо Георгия о змие», «Покров Богоматери», «Флор и Лавр», «О Тебе радуется», «Святой Георгий», «Иоанн, Георгий и Власий». Чуток скромнее — Симон Ушаков, в списке которого преобладал его знаменитый «Спас Нерукотворный». Как вдруг…
Доверенное лицо Ягоды загрузил сработанные Лукой иконы и достал из портфеля вырезанный из какого-то журнала снимок иконы Андрея Рублева «Спас Вседержитель». Выложил картинку на стол и, разгладив ее ребром ладони, произнес не терпящим возражений тоном:
«Надеюсь, тебе известно, что это?»
Чувствуя какой-то подвох, Лука невразумительно пожал плечами.
«Вроде бы как «Спас» Рублева».
«Значит, известно, и не надо объяснять, кто это да что это. А посему ставлю задачу. Сработать эту икону так, чтобы ни одна собака не усомнилась в том, что это работа самого Рублева. Надеюсь, всё понятно?»
Почти онемевший Лука смотрел на лежавший перед ним листок с изображением Рублевского «Спаса». Наконец он все-таки нашел в себе силы оторвать взгляд от картинки и едва слышно произнести:
«Но ведь я… Это же Рублев! А я… я никогда не писал Рублева!».
И замолчал, почувствовав на себе прожигающий взгляд.
«Не писал… я тоже только в тридцать лет стал контру отлавливать да к стенке ставить. Короче, так! Это приказ. За саботаж — расстрел».
Развернулся — и растворился в темноте, хлопнув дверью.
Расстрел… Это страшное, обагренное кровью слово, которое, казалось, уже пропитало насквозь всю Россию, словно зависло в могильной тишине иконописной мастерской, и как только за окном послышался рокот отъезжающей машины, Петро бросился к Луке:
«Да ты … ты чего, дурья твоя голова!? Тебя ж в расход пустят, если к сроку эту иконку не намалюешь! Ты… ты понимаешь это?!» — уже почти кричал он, зная суровый нрав своего начальства и понимая, что вместе с Лукой в расход пустят и его самого, как не оправдавшего надежды товарища Ягоды и провалившего задание государственной важности.
«Замолчи!» — выдавил из себя Лука и уже совершенно обессиленный опустился табуретку.
Видимо сообразив, что его поднадзорный, с которым он успел даже сдружиться за прошедший год, действительно находится в отчаянном состоянии, Петро тронул его за плечо. Теперь в его голосе оставалась только мольба да еще, пожалуй, страх за свою собственную жизнь:
«Ты чего, Лука? Чего скис-то? Ведь такие иконы творишь, а тут…»
И он скривился на журнальную вырезку, лежавшую на столе.
«Это Рублев!» — едва слышно прошептал Лука, сглотнув подступивший к горлу комок.
«Да хоть бы хрен собачий! — не выдержал Петро, с грохотом опрокидывая стул. — Надо будет, и Рублева своего намалюешь!»
Однако на Лубянке, судя по всему, думали совершенно иначе, и когда Ягода доложил Сталину о сомнениях Луки Ушакова и тут же выдвинул предложение заменить удинского иконописца еще кем-нибудь, более покладистым и более способным к подобного рода вещам, Сталин только смерил его многообещающим взглядом из-под прищуренных век, и когда Генрих Григорьевич понял свой промах, задушевным голосом произнес: