Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи — страница 31 из 69

— Ну рисуй.

— Не умею.

— Так, может, научишься шить и вязать?

— Ну ясно, а ты пойдешь в шахту колупать уголь.

— Почему ты не говоришь со мной серьезно?

— Уж куда серьезней…

Он ненавидел свое больное сердце. Станет, бывало, прижмет руку к груди и старательно, с чувством перебирает подряд ругательство за ругательством:

— Подлое сердце, сволочное сердце, растреклятое сердце, дерьмовое сердце…

Как-то вечером мы возвращались из кино — мы смотрели неплохой фильм про известную на весь мир пианистку, неслыханную красавицу, которая вдруг узнала, что скоро умрет от чахотки, — и тут Бенджамен позвал меня к себе поглядеть, как танцуют настоящее испанское фламенко.

— А кто будет танцевать? — удивилась я.

— Честь имею представиться, знаменитый танцор Фердинандо Джоунз.

— Ну ты поосторожней, а то придется тебе отдыхать в уютном уголке на Сент-Джеймском кладбище, — сказала я.

— Знаю, — отозвался он и лихо проскакал по «классам», которые мелом расчертили на тротуаре детишки. — Но имей в виду, один-то раз старик еще способен сплясать.

Представление это пришлось окутать величайшей тайной. Бенджамен выждал, пока отец с матерью уйдут из дому. Знай они, что он затеял, они бы просто рассвирепели. С меня он взял честное слово держать все в секрете, заставил поклясться жизнью моей матери, что я ни одной душе ни слова не скажу, и вечером за руку провел меня в свою комнату. Окно он завесил плотным, темным солдатским одеялом назло всем сплетникам и любителям подглядывать. Заткнул все щели и трещины в двери и стенах, чтоб со стороны было не так слышно. И завел патефон.

— Больно ты мудришь, стоит ли игра свеч?

— Будь уверена, ты этого век не забудешь. Это будет самое замечательное событие в твоей жизни и в моей тоже.

Сперва он все подшучивал над собой, но потом увлекся и уже не стеснялся. Он танцевал самозабвенно. В него точно бес вселился. Он весь отдался танцу, прямо какое-то сияние от него исходило. От его вида, от звона гитары я стала как пьяная. Лицо его светилось, и на меня опять нахлынула та неистовая, пугающая жажда чего-то небывало прекрасного, которую мы с ним когда-то уже изведали. А потом все кончилось. Мы в упор глядели друг на друга. Мы испепеляли друг друга взглядом. Мы ненавидели друг друга, как заклятые враги. Он совсем задохнулся. Повалился поперек кровати, и лежал не шевелясь, и широко раскрытыми глазами смотрел в потолок. И вдруг без удивления, без страха я подумала: а ведь он умрет. Умрет ли прямо сейчас, у меня на глазах, я не знала, да это было и неважно. Но он умрет. Я ощутила под ладонью громовые удары его сердца, коснулась губами яростно бьющейся жилки на шее и ждала — вот оно, теперь начнется.

— Все равно пропадать… — с трудом выговорил Бенджамен, он уже немного отдышался. — Все равно пропадать…

Потом спросил:

— Думаешь, я спятил?

— Почему это?

— Да вот что так плясал?

— Ничего ты не спятил.

— А вид был дурацкий?

— Тебя это очень беспокоит?

— Ни капельки.

— Вовсе не дурацкий. Было очень красиво, просто чудо.

— Если кто узнает, что я любил такие танцы, скажут, я был дурак.

— Да кто скажет? Только такие, для кого всё дурь и чепуха, раз они этого сами не знают и знать не хотят.

— До болезни я тренировался. С того вечера, как мы смотрели тех поддельных испанцев, — помнишь? Они мне очень понравились. Я люблю так танцевать. Тут не просто танцуешь. Верно? Как по-твоему? Уж ты поверь, ни от какого фокстрота так не загоришься, фламенко — это совсем другое.


И пошли, потянулись один за другим. Мужчины и женщины… зеваки, прикидываются печальными, а самим просто любопытно… склоняют головы, у всех такие скорбные, пристойные лица, все ведут себя как положено. Снимают шляпы. На глазах слезы. Глубочайшее сочувствие. Молчат. Перешептываются…

— …какое горе…

— …совсем молоденький…

— …хорошо умереть молодым…

— …несчастная мать…

— …какая утрата…

А все-таки он еще раз был счастлив, весь опять засветился.

— Чего ты улыбаешься, девочка?

— Просто так.

Элспет ДэйвиПереселение(Перевод Р. Облонской)

Если где-нибудь съезжали с квартиры, его всегда так и тянуло посмотреть. И это еще слабо сказано. Фургон для перевозки мебели, какой угодно — большой ли, маленький, — действовал на мальчика точно огромный магнит, притягивал его издалека, словно мелкую металлическую стружку, выволакивал из магазинов, из дому, будто за волосы тащил, и он бросал любое дело, любой разговор. Об этом своем пристрастии он никому не рассказывал, ведь никем оно не владело с такой силой. Просто уж так повелось, что, если в городе или в окрестностях люди вытаскивали и громоздили перед домом весь свой скарб, мальчик непременно оказывался тут же.

Город был не маленький, стоял высоко над морем, и оживленные улицы круто спускались к темным водам, омывающим его с одного края. В противоположном краю, вдали от моря, протянулись богатые кварталы, а за ними виллы, бунгало, дачи и посыпанный крупным песком участок, где располагались летние домики-фургоны. Еще дальше дороги становились уже, вились по плоской равнине, разделенной на узкие полосы плодородной возделанной земли, на которой разбросаны были фермы. Был там и лес, и, когда задували крепкие ветры, он шумел совсем как море, и луг был, летом он сплошь зарастал высокими белыми ромашками. На свете изредка еще встречаются люди, которым чудится, будто по-настоящему счастливы они были только однажды ненастным вечером, в том лесу, или жарким днем на том лугу, когда у самого уха шелестели примятые прохладные ромашки. Но мальчик, о котором здесь речь, был не такой. Он мог бы еще проводить целые дни на другом краю, среди грохота разгружаемых судов или подле навесов в доках, где с утра до ночи не смолкал стук молотков и визг пил. Но нет. Ему бы только глазеть на огромные фургоны, которые отгораживали его и от моря, и от поля, часами стояли перед чьим-нибудь чужим домом и терпеливо дожидались, пока тот извергал из себя все свое содержимое.

Мальчику непременно надо было присутствовать при том, как дом опоражнивали. Ему нравилось глядеть в незавешенные окна пустеющих и светлеющих комнат. Он торчал на дороге у дюжих грузчиков в черных фартуках, когда они, тяжело ступая, спускали по лестнице рояль или, точно фокусники под конец захватывающего дух выступления, тащили на себе шаткие пирамиды: стол, на столе громоздятся стулья, а на стульях всевозможная кухонная утварь. Грузчики в общем-то народ добродушный, но, если мальчишка болтался у них под ногами, они хрипло крыли его на чем свет стоит — ведь в эти минуты они едва переводили дух под тяжестью какого-нибудь буфета или огромного двойного гардероба… тогда он отбегал, удирал за фургон и с той стороны глядел, как последним невероятным усилием, от которого багровела напруженная шея и лезли на лоб глаза, они вталкивали свою ношу на место. Иной раз, улучив минуту, когда все оказывались на улице, он проскальзывал в дом и наспех оглядывал пустые комнаты, покуда их окончательно не заперли. Тишина и пустота завораживали его, в эти мгновения дом принадлежал ему одному. Можно было провести рукой по темным прямоугольникам — следам висевших здесь картин или подергать лохматые нитки, уцелевшие на гвоздях от второпях сорванного ковра. И по разным обрывкам, что валялись там и тут, по клочкам паутины, кое-где прильнувшей к стене, он рисовал в воображении многоцветные картины, заполнял их искусно сработанной мебелью собственного изобретения. Потом он кидался вон из дому так же стремительно, как только что сюда проскользнул, и на этом все кончалось. Больше ноги его здесь не будет, но еще несколько дней, а то и недель, пока на горизонте не всплывет новый дом, мысли его станут витать под этой крышей. Стоило только захотеть — и он укрывался в этом своем жилище. А если его уж слишком теснили со всех сторон, обретал там убежище, строил планы. Но едва прослышав, что туда въезжает новый хозяин, он с отвращением вычеркивал этот дом из памяти. Он и помыслить не мог о том, чтобы с кем-то разделить свою обитель.

Подчас ему не везло. Случалось, переселялись еще и еще люди, а ни в один дом заглянуть не удавалось, и долгие недели приходилось, как всем на свете, терпеть, что тебя со всех сторон теснят родители, родственники, учителя, соседи. Донимают ядовитыми вопросами и подковырками, вынуждают признаваться во всяких пустяках. Однако он не обижался. Ведь родителей и учителей и самих шпыняли. Всех непрестанно теснили сверху, снизу, с боков, и ему даже нравилось пробиваться через толпу, лишь бы под конец набрести на местечко, где можно насладиться уединением. Ему недостаточно было оказаться одному на лугу, заросшем ромашками, или на берегу моря среди скал. Его с самого детства жгла мечта заделаться домовладельцем.

Из мальчишки, который опрометью кидался вверх по лестнице чужих домов, он за три года превратился в шестнадцатилетнего юнца, который входил в эти дома не спеша, руки в брюки, даже и не оглядываясь. В ту пору особенно много народу снималось с насиженных мест. В городе повсюду возводили новые дома, да и вокруг вырастали богатые виллы, и вот как-то среди дня в начале лета, одержимый все той же страстью, он оказался в малознакомом квартале, где, по слухам, освобождался дом. Было это на самой окраине, не там, где начинались фермы, а с той стороны, где плоские пустыри, застроенные гаражами и придорожными закусочными, соединяли этот город с соседним. Здесь поодаль друг от друга стояли большие белые дома, их разделяли хрупкие, только что высаженные рядами деревца и прихотливо разбитые, обнесенные оградами сады, совсем недавно отрезанные от пустыря. Но во всем уже ощущался дух процветания. Вдоль поблескивающих оград пестрели редкостные альпийские растения, а дорожки, ведущие к каждому крыльцу, были посыпаны гравием, который сверкал и поскрипывал под ногами, будто алмазная россыпь.

Когда он пришел, здесь было совсем тихо. Лишь кое-какие остатки мебели еще дожидались, чтобы их втащили в фургон, но грузчики почти уже кончили, и сейчас тесно сидели в дверях фургона, и закусывали толстыми сандвичами, разложив их на ящиках. Снизу, с края тротуара, задрапированная мраморная статуя застенчиво протягивала им кисть винограда. Дом казался пустым, и владельцы, должно быть, уже уехали: машины в гараже не было. Мальчик прошел за фургоном и, никем не замеченный, не спеша зашагал по дорожке к парадному ходу. Дверь была приотворена, и он вошел. Не прокрался, а именно вошел. Дом принадлежал сейчас ему одном