Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи — страница 46 из 69

Ума не приложу, каким образом они его понимали. Арабский язык ощутимо варьируется от страны к стране, и тот, на котором говорят в Южном Судане, должен иметь не более чем отдаленное сходство с языком Палестины, но как бы то ни было, жители деревни восторженно отнеслись к самому Тэнди, к его тигру, а также к обещанию награды. Они охотно принялись за дело и под его руководством соорудили прочную деревянную клетку. Когда они увидели, что Тэнди собирается открыть дверцы кузова, все, любопытствуя, столпились вокруг, и Тэнди с недоумением понял, что они не имеют о тигре ни малейшего понятия. А при виде огромного зверя, который лежал на полу, жмурясь от солнца, впервые за много дней осветившего его логово, они издали дружный вопль изумления и восторга. Как это ни странно, ни малейшего страха они не выказывали.

— Можно подумать, они в жизни тигра не видели, — заметил по этому поводу Тэнди.

Он заставил их поднять клетку на один уровень с кузовом грузовика, затем тигра переманили туда куском сырого мяса, Тэнди захлопнул и запер дверь клетки, и жители обступили ее со всех сторон, разглядывая зверя, который, урча, грыз свое угощение. А Тэнди тем временем вычистил грузовик, и по окончании этой работы тигра прямо в клетке поставили обратно, так что теперь Тэнди мог не только ехать с открытыми дверцами, но и доставать, ничего не опасаясь, самые дальние банки с тушенкой.

— И ему спокойнее, и мне лучше, — рассказывал он. Вождю деревни он дал один суданский фунт стерлингов и покатил дальше.

— А что там за местность? — поинтересовался я, как человек, неравнодушный к красотам природы.

— Местность — лучше не надо, — ответил Тэнди. — Сразу видно было, что правильно еду — все меньше этих пустынь, и растительность все богаче, пышнее, в самый раз для тигров. И люди становились все чернее и чернее, как и положено. Меня уже начинала пугать эта пустыня. Конца-краю ей не было. Думал, никогда не доберусь до джунглей. Но теперь я успокоился — понял, что все идет как надо.

В Уганде ему стали попадаться белые поселенцы, у которых были ранчо и фермы в широкой саванне. Они встречали его приветливо, помогали ему кормить и поить тигра и давали необходимые дорожные наставления; но его рассказ о том, что он везет тигра в Элизабетвильский зоопарк, очевидно, не мог не показаться подозрительным.

Именно в это время главное командование в Каире стало получать запросы с мест о рядовом британской армии, путешествующем по Центральной Африке с тигром в кузове грузовика. Запросы эти не были приняты всерьез, и только месяц спустя, когда Тэнди отдался в руки властям, там раскачались проверить хотя бы его показания.

Белые поселенцы задавали ему слишком много вопросов, и он стал их сторониться. Его по-прежнему удивляло, с каким интересом местные жители относятся к тигру (с чего бы это, думал он, разве в Уганде не полным-полно тигров?), но он боялся вызвать подозрения вопросами, ответы на которые ему полагалось знать самому. Задай он эти вопросы, ему, вероятно, гораздо раньше стало бы известно то, что я открыл ему много месяцев спустя; хотя что бы он тогда стал делать, трудно сказать.

Он уже проехал Уганду и пересек границу Конго, и на горизонте перед ним чернели леса, которые и были целью его путешествия. Он объезжал далеко стороной всякие признаки цивилизации. Местность была плодородная, обильно увлажненная, и Тэнди доставал в деревнях вдоволь бананов и муки, а тигр доедал последний десяток банок тушенки. Бензин тоже подходил к концу, но теперь, в виду черной стены джунглей, Тэнди совсем успокоился и, видимо, ничуть не тревожился о том, каким образом ему самому придется оттуда выбраться. Наконец через какое-то время он выехал на опушку тропического леса. Однако тут он еще тигра не выпустил. Он завел свой грузовик на целую милю в густые зеленые заросли и только тогда решил, что настал момент распахнуть дверцы клетки. Он остановился на полянке, куда лучи солнца все-таки пробивались сквозь пышную листву, и обошел грузовик, чтобы бросить прощальный взгляд на своего тигра. Зверь, по его словам, был охвачен беспокойством, метался по клетке, нюхал воздух, словно растревоженный незнакомыми запахами, царапал когтями деревянные прутья.

— Видно, почуял родные места, — говорил мне Тэнди. — Я не хотел и минуты лишней его задержать, только поглядел на него и говорю: «Ну вот ты и дома, старина тигр, приехали мы с тобой. Прощай», — открыл я ему дверь клетки, а сам прыг на шоферское сиденье. Слышу, он соскочил на землю. Обернулся, вижу, стоит на поляне, залитый солнцем. Картина! В жизни я такой красотищи не видел — чистое золото и чернь, как ночь, а кругом все эти огромные деревья, листья, будто веера, цветы с тарелку величиной. «Прощай, старик!» — кричу, а ему и дела мало. Вдруг тряхнул головой, хвостом хлестнул и стрелой сверкнул в заросли. Только его и видели. А я остался. Что дальше делать, не знаю. Доехал до ближайшей фермы, ну и объявился им. Мне было все равно. Без тигра стало так пусто, я и не думал о том, что со мною сделают. Этот тип на ферме телеграфировал в Хартум, а они передали указание, чтобы я ехал обратно — ну, я и поехал, как послушная овечка. Мне теперь было все равно. Я привез тигра в родные края, это главное, а на остальное наплевать.

— Ты собою ужасно доволен, а, Тэнди? — спрашиваю я его. Я не хотел забывать о милосердии, но такое самодовольство меня из себя вывело.

— Да не знаю, — отвечает он, прикидываясь эдаким скромником.

— Тебе кажется, что ты настоящий добрый самаритянин, верно? Ограбил несчастный зверинец, ограбил польскую столовую, украл грузовик, наворовал бензина, морочил людей по всей Африке…

— Так я же ради тигра, — затянул он. — Да, честное слово, падре! Ну, не мог я допустить, чтобы бедная животина просидела всю жизнь в клетке.

— И ты думаешь, тигру будет там хорошо, в африканских джунглях?

— А как же? Ведь это его родные края, верно?

— Нет, Тэнди, неверно, — строго ответил я, чувствуя, что настало время проучить его. — В Африке тигры не водятся. Родина тигра — Индия, а не Африка.

— То есть он там будет один? Не встретит других тигров?

— Не встретит, Тэнди. Я даже не уверен, что он там выживет. Отнюдь не уверен. Ты подверг его мучительной перевозке на невообразимое расстояние и выпустил на волю в совершенно незнакомом месте, где он, быть может, погибнет медленной смертью от голода или падет добычей…

На этом мне пришлось прервать свою речь, потому что из глаз Тэнди, который слушал меня, разинув рот, выкатились две тяжелые слезы.

— Ну, ну, без глупостей, Тэнди, — обратился я к нему раздраженно, но он уже плакал навзрыд. Спрятав лицо в ладони, он рыдал в голос, и если б я его не знал, мог бы подумать, будто сердце его разрывается от горя.

Билл Ноутон

Девчоночка из Уэльса(Перевод М. Кан)

Эта девчоночка, про которую у нас пойдет разговор, подвернулась нам с приятелем в ночной забегаловке неподалеку от Слона[21]. Времена были тугие, и к полуночи сюда постоянно стягивалась одна и та же публика. Два-три нищих прибредут с тротуаров скоротать ночь за чашкой кофе, положат локти на стол и норовят вздремнуть украдкой, пока никто не засек. Набьется шпана с ближних улиц, лихие ребята; притащится распутный старикашка, заглянут девочки с панели — дать передышку ногам, посудачить, подымить в свое удовольствие, к ним подсядет сутенер, а нет-нет, глядишь, затесался и случайный гость.

В тот вечер случайной гостьей оказалась она. Девчоночка из Уэльса, такая пигалица с милым певучим голоском. Она сидела за одним столом с нами и не срезала нас, когда мы начали ее кадрить — мы в те дни были, правда, не бог весть что, но хотя бы приличней остальных одеты. Я все лез к ней с вопросами, хотелось послушать, как она будет отвечать нараспев. Кстати, это пример, до чего просто бывает ввязаться во что не следует. Конечно, можно было сразу сказать, что она не девка, ей стоило только поднять на тебя глаза. И не из тех пташек, что набиваются на случайные знакомства. Но она еще не пообтерлась в Лондоне и к тому же сидела на мели. Больше того, она спросила, не дадим ли мы ей пару шиллингов взаймы. Вот это меня малость остудило. Причем вы не подумайте, она нам не стала вкручивать мозги. Спросила напрямик. Сказала, что тогда она устроится переночевать, выспится, сполоснется, отойдет и, возможно, назавтра со свежими силами подыщет себе работу. А то уже не первые сутки бродит попусту. Вообще-то, несмотря на певучий голосок и правдивые глаза, это было по ней заметно.

Мы не сказали ни «нет», — язык не повернулся, — ни «да», тянули время в расчете, что за разговором найдем удобный предлог выкрутиться, а заодно и отшить ее. Торопиться нам было некуда.

Вдруг Джимми, дружок мой, обращается ко мне и говорит:

— А не свести нам ее к себе?

Вот это уже было зря. Я люблю стильных девочек, а не замухрышек вроде этой пигалицы из Уэльса. Мне подчас не столько важна сама женщина, сколько ее упаковка. А второе, когда у человека нет денег, он как в воду опущенный, поглядишь-поглядишь, да и сам расстроишься. У меня же хватает своих причин расстраиваться, могу обойтись без чужих.

— Джимми, это мысль, — говорю я. Думаю, а вдруг она ему приглянулась. А я знаю, когда одному что-то приглянулось, другому лучше не соваться поперек. — Ну вот, слыхала, что сказал мой друг? — говорю ей. — Может, пойдешь к нам, переночуешь?

На это она сразу затрясла головой, между прочим, я того и ждал.

— Нет, — говорит она.

— Нам ничего такого не надо, — говорит Джимми.

И когда он так сказал, она поверила. А когда Джимми это заметил, он, вижу, сам себе поверил тоже.

— Я так сказал, от чистого сердца, — прибавил он.

— Вы уж извините меня, — сказала она. Но все равно было ясно, что не пойдет. Джимми надулся и говорит мне:

— Ну айда, друг.

Мы с ним потопали, она осталась. Я подумал — чем не способ отвязаться. Мы шли по Нью-Кент Роуд, и Джимми сказал мне:

— Я думал, она тебе нравится!

— Мне? Еще чего! Я полагал — тебе, — сказал я.

— Мне-то? — сказал Джимми. — Вот еще, ничего подобного. Тебе, я полагал.

— Найдет себе кого-нибудь, — сказал я.

— Неужели нет, — сказал Джимми.

И тут мы слышим, кто-то догоняет нас бегом.

— Передумала, значит, — говорит Джимми.

Мы в первую минуту приуныли, но потом на Джимми накатило, и он стал дурачиться. Мы шли втроем по темным улицам, и он нам выдавал одно смешней другого, и девчоночка из Уэльса не успела опомниться, как ее стало разбирать. А мне достаточно услышать, что женщина вот так смеется, легко, рассыпчато, и я тоже принимаюсь балагурить. Если пересказать, чего я горожу, никому это не покажется забавным, надо быть рядом в такую минуту, тогда вы ляжете от хохота.

Нам стоило хлопот утихомириться, когда мы дошли до нашего тогдашнего обиталища. Хорошо, наша хозяйка, миссис Хопкинс, уже улеглась и никто не видел, как мы на цыпочках пробирались по лестнице в комнату. Не то чтобы хозяйка стала бы особо ругаться, она была душевная старушка, но мы рассудили, чем меньше посторонних глаз, тем спокойней.

Хоромы у нас были царские: широкая чугунная кровать, стол, волосяной диван, стулья, газовая плитка, обзаведение для стряпни, все в одной конуре — и кран на площадке. Я первым делом выполз за водой, нацедил полный чайник и поставил кипятить на плитку. Девчоночка как увидела горячую воду и таз, чуть не сошла с ума от радости. Ну, мы ей отпустили полчайника на умыванье, а остальное пошло на заварку чая. Я ей дал свое заветное мыло, одиннадцать пенсов кусок, угри и прыщи как рукой снимает. Джимми достал ей чистое ручное полотенце.

Тогда она стала оборудовать себе место для мытья на другой половине комнаты. Вытащила бельевую веревку, на которой мы сушили рубашки, повесила лоскут от старой простыни, полотенце и отгородилась. Конечно, такую занавеску ничего не стоило сдунуть, как говорится, но мы ее не тронули. Это было по мне — женщина должна помнить, что она женщина.

А на нашей половине комнаты мой друг Джимми затеял жарить тосты. Из всех, кого я знаю, прилично жарить тосты на газовой горелке умеет он один. И слышно, как за простыней девчоночка из Уэльса плещется, мылится, мурлычет, вздыхает от удовольствия, точно нежится в горячей ванне.

— Эй, ты там не до утра собралась прохлаждаться? — говорит Джимми. — Ужин на столе.

Со всеми чистюлями одна и та же беда: начнут мыться, так уж не остановишь.

Она выходит из-за занавески отмытая, свежая, личико — загляденье, глаза бархатные, карие, и чистая, туго натянутая кожа, не обрюзглая, как у многих женщин, — терпеть не могу обвисшую кожу — и пахнет от нее приятно, и дело тут не только в моем заветном мыле. На ней ее плащик, прямо поверх белья.

— У тебя что, из барахлишка ничего нет при себе? — говорит Джимми.

Она сказала, что оставила чемодан в камере хранения в метро Тоттенхем-корт, завтра заберет. Я сказал, что могу дать ей поносить свою старую рубашку — ненадеванную после стирки. И дал. Она спросила, ничего, если она простирнет кой-какие вещички, чулки там и прочую музыку. Мы сказали, если две-три вещички, то ничего. Поймите, мы не пижоны, но с души воротит, когда в комнате понавешено белье, в особенности, женское.

Я видел, что с самой минуты, как мы пришли, ей не дает покоя мысль, где она будет спать. Показываю ей на наш старый диван,

— Можешь занимать, — сказал я.

— А то давай с нами, — сказал Джимми.

Она сказала, ей больше подойдет на диване. Стало быть, все уладилось, все довольны, все ложатся спать. Интересно, что у нас даже в мыслях не было позволить себе с ней что-нибудь. Она устраивается на диване, мы с Джимми на кровати. Она легла и затихла на всю ночь, изредка только всхлипнет жалобно во сне, как собачонка.

Наступает утро, и все уже по-другому, не так, как было вчера вечером. Во-первых, мы с Джимми по утрам редко когда перебросимся хотя бы словом. Встаем, одеваемся, а на диване разлеглась эта девчоночка из Уэльса, и похоже, не думает подниматься, даже не повернет головы. Лежит лицом к стенке и ничего не говорит. На веревке сохнут ее чулки и барахло, вчера вечером казалось — терпимо, сегодня утром коробит.

Джимми на скорую руку сообразил нам чайку на двоих, но весь хлеб мы подъели за ужином, так что наши тосты в то утро попели. Так всегда, пустишь к себе кого-нибудь, и тебя же выбьют из колеи.

Я заскочил к миссис Хопкинс сказать, что у нас заночевал один приятель и пусть она не беспокоится, если услышит, как он ходит по комнате. Она, естественно, догадывается, в чем дело, но пока со стороны все пристойно, она не против. Мы уже выходим из парадного, как вдруг меня осеняет.

— Стой-ка, Джимми, я мигом, — говорю я, иду назад и запираю нашу дверь. Замок у нас работает на совесть, и теперь ей не выбраться отсюда.

— Ты чего это? — говорит Джимми.

— Зачем напрасно смущать человека, — сказал я. — У меня там висят костюмы, — вздумает, чего доброго, прихватить с собой и загнать.

— По ней непохоже, — говорит Джимми.

— А по мне похоже? — говорю я. — А я бы прихватил.

Мы с Джимми на это утро присмотрели себе подходящую работенку. У нас есть знакомый парень, Джо, он работает шофером у одного старикана. Утром Джо его отвозит в Сити и заезжает за ним, когда подходит время ленча. Мы договорились, что он нам дает машину часа на два, когда она все равно простаивает, и мы успеем провернуть одно дельце для Марка Бланчтона, который торгует подержанным платьем. Машину мы получили, как было обещано, Джо по дороге ссадили у закусочной, а сами рванули в район Найтсбриджа, на квартиру к одному хмырю, забрать оттуда, что называется, полный комплект принадлежностей мужского гардероба. Костюмчики там были — мечта, лацканы с изнанки отстрочены вручную, застежки на обшлагах не ложные, а настоящие, хотите отстегнуть пуговицу — будьте любезны. Принимал товар Марков сынок, Бенни, следил в оба глаза, единственное, чем нам удалось разжиться, это фирменные ярлыки с двух пиджаков, мы их после нашили на свои. Заработали на этом деле по фунту на брата, да один фунт отвалили Джо за то, что дал нам машину. И тут же — ходу домой, а у самих на душе кошки скребут, вдруг она как-нибудь изловчилась выбраться из комнаты и мы недосчитаемся наших пожитков.

Но мы волновались напрасно. Когда мы открыли дверь, нашу каморку было не узнать. Первое — сразу ударил в нос запах политуры. Видно, она откопала старую банку на дне ящика со всякой всячиной и прошлась по столу, по всей мебели, навела глянец даже на спинки у кровати. Окна тоже, как видно, протерла, в комнате стало светлее и веселей. Постель застелила с фасоном, и вообще все стало выглядеть по-новому.

— Да ты, брат, не сидела сложа руки, — говорит Джимми.

— Я бы убралась как следует, — говорит она, — только нельзя было пройти к крану.

— Дверь же оставалась незапертой, а, Джимми? — говорю я.

— Не знаю, вроде да, — говорит Джимми.

— А вам нравится? — говорит она и оглядывается по сторонам.

Джимми говорит:

— Порядок, чистенько.

Я говорю:

— Это точно.

И на жилье стало больше похоже. Но не такое, как я люблю. Во всем видна бабья рука.

— Я бы вам сготовила что-нибудь, — говорит она, — да было не из чего.

— Сходить купить сосисок? — говорит Джимми.

— Почему бы вам не поесть по-человечески? — говорит она.

— Вот мы сосисок и поедим по-человечески, — говорит Джимми. Он подал мне знак остаться, а сам пошел за сосисками, за хлебом, чаем и маргарином. Пока его не было, я взялся накрывать на стол, но она куда-то все поубирала, неизвестно, где чего искать. А она уже тут как тут, накрывает сама. Ну, я сел и закурил. Наблюдаю за ней. Занятная девчоночка. Тихоня, а шустрая, и не знаешь, как с ней разговаривать. Нисколько не похожа на лондонских девочек. И эта чистая розовая кожа, такая свежая, гладкая — я-то, правда, люблю бледненьких, и чтобы густо пудрились и ярко красили губы, как-то естественней, когда женщина красится.

В общем, мы поели сосисок, и Джимми спрашивает, не собирается ли она за своим чемоданом. Видим, она чуть не плачет, что надо выходить на улицу. Ну а нам все равно ехать мимо, мы пообещали, что захватим его по пути. Она сказала, если б мы ей дали набрать воды, она бы все вымыла и вычистила. Непонятно, что там было еще мыть и чистить, но все же мы ей дали набрать воды. А сами пошли получили ее чемодан и кстати подкупили кой-чего для нее в палатке на Тауэр-бридж Роуд. Я ей купил пудру и помаду, а мой друг Джимми — сережки и зеленую расческу. Уж не знаю, что это на нас напало, ведь взамен мы не получали ни шиша. Но временами бывает, делаешь что-то, а почему — сам не знаешь.

Наша пигалица до того обрадовалась, можно подумать, мы для нее скупили все магазины на Бонд-стрит. Даже всплакнула, представьте, но мы ей велели кончать это дело. Расцеловала нас, сперва меня, потом Джимми. Достала вещи из чемоданчика, и я ее поучил, как нужно одеваться. Она еще напудрилась, накрасила губы, все одно к одному, словом, сделалась как картинка. С такой и выйти куда-нибудь не грех. А она — ни в какую. Удивительное дело. Прилипла к этой комнатенке у миссис Хопкинс, точно всю жизнь только ее и искала.

— Держите меня, — говорит Джимми. — Ты, случаем, не совершила убийство?

Носа не высунет на улицу, хоть ты тресни. С утра до вечера скребет и моет, и уже до чего дошло, скинешь грязные носки, не успели долететь до полу, как она — готово, схватила и стирает. Поначалу казалось, чего лучше, придешь, кругом чистота, поесть готово. Но прошла неделя, чую, становится невмоготу. Вроде как ты не дома, а в гостях. Не сказать чтобы она тебя одергивала, сам себя начинаешь одергивать. Раньше швырнешь куда попало, теперь сперва подумаешь. Перестирала занавески, что ни подвернется под руку, все выстирает. А там и цветы завела в комнате. А я этого на дух не переношу.

— Все, точка, — говорю я своему другу Джимми. — Житья не стало, пусть катится.

Мы тут припомнили, как нам дорого стоит ее кормить, да сколько она изводит мыла, да прочую муру.

Избавиться от нее мы надумали самым простым способом. Как-то под вечер я говорю Джимми:

— А не смотаться нам, друг, в кино? В нашем — картина со Спенсером Трейси.

Джимми отвечает:

— У меня свиданье с одной девочкой. А ты бы взял Дженни.

Я говорю:

— Так она не пойдет, ты же знаешь.

Она молчит. Помолчала и говорит:

— Раз вы хотите, я пойду.

Не доходя до Слона, есть мужская уборная под землей. Долго спускаешься по ступенькам, а подняться можно на ту сторону улицы. Мы доходим до этого места, и Джимми говорит, что пойдет встретит свою девушку. Я говорю:

— А я пока заверну вот сюда. Я живо.

Она остается на улице, а мы спускаемся вниз и бегом на ту сторону. Поднимаемся по лестнице, выглядываем наружу. Стоит ждет. Мы мчимся обратно домой, достаем ее чемоданчик и пихаем в него все ее имущество. Потом говорим миссис Хопкинс, чтобы не впускала ее, если придет назад. Потом заходим в нашу забегаловку и видим там Джо.

— Джо, есть случай заработать шиллинг, — говорю я.

Мы ведем его к Слону и велим поглядеть на ту сторону улицы, где так и стоит на прежнем месте девчоночка из Уэльса.

— Снеси ей вот этот чемоданчик, Джо, — говорю я. — И скажи, дескать, Джимми и Альф просили передать, что больше держать ее у себя не могут.

Джо ухмыляется себе под нос и говорит:

— Скажу, будь покоен.

Тогда Джимми тянет его назад и говорит:

— Вот что, Джо. Насчет этого ты брось.

Джо говорит:

— А в чем дело? У вас же с ней все.

Джимми говорит:

— Слушай, Джо, мы эту девочку пальцем не тронули, и нам ни к чему, чтобы она тут ошивалась у нас под носом. Так что снеси ты ей чемоданчик и чеши себе.

Мы смотрим, как Джо переходит на ту сторону, и сматываемся. Не хотелось глядеть, как он будет отдавать ей чемодан. Надо было скорей уходить. Тут подошел шестьдесят третий автобус, мы вскочили в него. Последнее, что я увидел, — она стоит у перил и смотрит на Джо, а он подает ей чемодан.

В тот вечер, когда мы пришли домой, а уже было поздно, я все надеялся, что она вернулась и, уж не знаю как, вошла в комнату. Но она не вернулась. Такой, как при ней, наша комната больше не была никогда. В скором времени все следы, какие оставались от нее, стерлись. Запылились окна, почернели, как раньше, занавески, пол затоптали, и повсюду развелась грязища, как до нее. Но когда бы я ни пришел к нам в комнату, возьмусь за ручку двери, а сам уже ищу глазами, нет ли здесь ее. И по-моему, с моим другом Джимми творилось то же самое.

И все же нам привелось увидеть ее еще раз, года два спустя. На той улице, что ведет с Пикадилли к Риджент-паласу. Она нас сама остановила, а то нам бы ее не узнать. Выглядела она сногсшибательно. В хорошенькой меховой шубке, Джимми, был случай, работал у скорняка, говорит, в настоящей. Блузка в белых оборочках. И пахло от нее вкусно, теплом, духами, вином. Когда она заговорила с нами, мы оба в первую минуту лишились слов. Я думал, Джимми сейчас, как обычно, сострит, но на этот раз и он не нашелся. При ней был старичок, разодетый черт те как, зонтик и все прочее, и когда она остановилась, ему это не понравилось. На прощанье она открыла сумочку, вытащила что-то и сунула мне в руку.

— Это мой долг, — сказала она. — За все, что вы сделали для меня.

— Если мы что и сделали, то от чистого сердца, — сказал я. — Нам ничего не нужно.

Все-таки глупо было отказываться от денег. Когда она ушла, гляжу, у меня две бумажки по пять фунтов. Одну я дал Джимми, он на нее поплевал на счастье.

— Держите меня, — говорит Джимми, — ошалеть, до чего хороша.

— Это точно, — говорю я. — Такую не стыдно повести куда хочешь.

— Я ее узнал по голосу, — говорит Джимми.

— Да, голос тот же, — говорю я. — Только не такой певучий, как раньше.

— Слышал, чего она сказала? — говорит Джимми. — Что такие порядочные ребята, как мы, ей больше не встречались в Лондоне.

— Тогда, стало быть, ей встречались самые подонки, — говорю я.

— Почем знать, — говорит Джимми. — А вдруг мы порядочные, просто сами не сознаем.

— Вообще-то верно, — говорю я. — Ты вспомни, позволяли мы себе с ней что-нибудь лишнее?

— Рука не поднималась, когда она из нашей старой конуры устроила родной дом, — сказал Джимми. — Пошли в «Стандарт», выпьем за ее здоровье.

За кружкой эля Джимми говорит:

— Эх и пни мы были с тобой. Знать бы наперед, что она пойдет по рукам…

— Читаешь мои мысли, — говорю я. — По рукам мы и сами могли бы ее пустить.

Сестра Тома(Перевод А. Кистяковского)

Однажды дождливым будничным утром, когда мне было пятнадцать лет, я надел свой старенький выходной костюм и отправился в Болтон, на улицу Монкриф, чтоб поступить матросом в военный флот. Уходя, я поцеловал плачущую маму, но ее слезы и меня ужасно расстроили, и вот я шагал в толпе рабочих, спешивших попасть на текстильные фабрики до гудка первой смены в семь сорок пять, и никак не мог проглотить застрявший в горле ком.

Когда я пришел на вербовочный пункт, седой офицер в синей шинели выписал мне бесплатный билет до Манчестера, где работала военная медицинская комиссия. Всего нас собралось там девять человек, и остальные парни были старше меня. Но семерых врачи сразу забраковали, и они ушли, и нас осталось двое. Я думал, что комиссия меня пропустила, но один врач все слушал мое сердце. Я здорово нервничал, и оно колотилось очень сильно. Наконец врач посмотрел на меня и сказал:

— Приходи, сынок, через год, когда станешь поспокойней.

Меня забраковали, и мне было стыдно. Что я скажу теперь своим друзьям? Я погулял по городу и вскоре проголодался, но не решился куда-нибудь зайти и поесть: до этого я был в кафе только раз — на поминках. И тогда, почувствовав себя совсем несчастным, я уехал домой.

И работы у меня теперь тоже не было: перед отъездом я ушел из прядильной мастерской — думал, удастся поступить во флот. Найти работу в то время было трудно: текстильные фабрики сокращали производство. Но один наш парень — его звали Томми Чидл — надоумил меня, к кому обратиться.

— Поезжай к Хилтону, — сказал он мне, — на фабрику по химической обработке пряжи. Она черт те где, но работа там есть: этот Хилтон вечно кого-нибудь увольняет. Если ты им понравишься, они тебя возьмут и заставят вкалывать и днем и ночью. Только не говори им, что ты католик: Хилтон методист и их местный проповедник.

Я поехал туда и не сказал, что я католик — ничего я им не сказал, — и они меня взяли. Работа на фабрике была сменная, и первая смена заступала в шесть, и назавтра я должен был выйти в утро. Я чувствовал себя взволнованным и счастливым. Никто из моих знакомых там не работал, и мне казалось, что я начинаю новую жизнь.

На другой день я встал в полпятого и в шестом часу уже выходил из дому — мама поцеловала меня на прощание и немного всплакнула. Я люблю темные предрассветные улицы. В это время прохожих почти что нет, а главное, еще спят девчонки-текстильщицы, а то, бывает, ты идешь себе спокойно на работу, а они вдруг прямо в лицо тебе хихикают — сущее наказание с этими девчонками!

В огромном красильно-пропиточном цехе с высоким, теряющимся в пелене пара потолком и всегда чуть сыроватым бетонным полом стояло восемь роликовых машин, в которые загружают очищенную пряжу, и она, пропитавшись раствором каустика, автоматически, на роликах, отжимается и вытягивается, превращаясь в мерсеризованную, или попросту — фильдекосовую.

Мне надо было выучиться управлять такой машиной, распутывать мотки высушенной пряжи, аккуратно загружать их в особый ковш, подающий подготовленные мотки на машину, и снимать с роликов мерсеризованную пряжу. Мастер цеха, Элберт, по кличке Нуда, был спокойным человеком лет под пятьдесят, с доброй улыбкой и синими глазами.

Наши ребята всегда над ним потешались. Не то чтобы в глаза, но так, что он слышал. Они частенько заводили похабные разговоры — просто чтоб посмотреть, как он качает головой. Во время перерыва — единственного за смену, он длился с половины девятого до девяти — мы с облегчением снимали рабочие ботинки и давали ногам немного отдохнуть, потому что у большинства ребят-машинистов была разъедена кожа на пальцах: капли каустика просачивались даже сквозь ботинки. И вот мы обрывали полы халатов и оборачивали ноги, чтоб уберечь их от каустика. Поэтому к девяти, когда кончался перерыв, мы не успевали управиться с завтраком. В четверть десятого появлялся Элберт, вынимал часы, смотрел на них и спрашивал:

— А в котором часу вы начали завтракать, ребята?

Он приносил нам брезент, чтоб обматывать ноги, нередко помогал налаживать машины — в общем, облегчал нашу жизнь как мог. Иногда часа за два до конца смены он спрашивал, не хотим ли мы поработать вечером. Желающие работали до десяти часов. Зато им давали даровой обед, даровой ужин и платили сверхурочные. И ребята никогда не отказывались остаться. Но Элберт не любил просить нас об этом.

В то время мне, как и остальным ребятам, Элберт казался старым занудой. И только теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он был очень хорошим человеком. Я думаю о нем чаще, чем о ком-нибудь другом, но сестра Тома мне вспоминается еще чаще. Сестру Тома я никогда не забуду.

Мы с Томом обслуживали соседние машины. Стоя плечом к плечу у сортировочных столов, мы разбирали влажные мотки пряжи и развешивали их для просушки на специальных крючьях, а высохшие расправляли и загружали в ковши, или, как говорят текстильщики, противни, подающие подготовленную пряжу на машины.

Том казался мне немного странным. Я люблю поговорить обстоятельно и задушевно — о жизни, о девчонках, ну и всякое такое, а Том, он вечно витал в облаках. Только я, бывало, о чем-нибудь разговорюсь, и вдруг его носатое веснушчатое лицо — точь-в-точь как у клоуна — расплывается улыбкой, и он начинает толковать о своем — сразу видно, что он меня не слушал.

— Пичужки-то, а? — сказал он мне раз вечером. — Эх, стать бы воробьем! Вот было бы здорово! Садишься ты, к примеру, на карниз дома и делаешь вид, что нечаянно сорвался. Падаешь камнем, как будто ты мертвый, а у народа внизу уже глаза мокрые, так им тебя жалко, а ты вдруг — р-р-раз! — раскрыл крылья, только тебя и видели. — Потом он посмотрел на меня и говорит: — А ты никогда не хотел быть птицей, а, Билл? Ласточкой или чайкой?

— Так ведь высоко залетишь, — говорю, — того гляди упадешь.

— А, да что с тобой толковать, — говорит Том.

Красильщики и отбельщики уходили в шесть, а Элберт чуть задерживался — часов до семи.

И потом мы, восемь ребят-машинистов да Похабник Харви с отжимной центрифуги, оставались одни, сами по себе. Правда, наперед было известно, сколько пряжи мы должны выдать за вечер — машина выдавала по восемь фунтов пряжи каждые пять минут, так что отлынивать не приходилось.

Оставшись одни, мы горланили песни. А то Похабник Харви обернется от центрифуги, подопрет языком верхнюю вставную челюсть, приспустит ее на нижние зубы и орет:

— Эй, парни, кто меня поцелует?

Мы его, бывало, материм на все корки, а он и рад, знай себе посмеивается. А потом вдруг затянет «Немецкого часовщика» или какую другую похабную песню.

К девяти мы уставали, и песни прекращались. В это время мне удавалось побеседовать с Томом, и не о всякой ерунде, вроде птиц, а серьезно: о жизни, о себе, о всяких важных вещах.

А однажды вечером, примерно в полдесятого — мы заступили на смену в шесть утра, и сильно приустали, и хотели есть, и придумывали, что бы мы сейчас поели, — Том неожиданно посерьезнел и говорит:

— Попробовать бы тебе яблочный пирог нашей Мэри!

Он так это сказал, что я здорово заинтересовался: в его хриплом голосе вдруг зазвучала нежность.

— Вашей кого? — спросил я Тома, стараясь сообразить, о ком он говорит.

— Нашей Мэри, — ответил Том. — Она моя сестренка.

— А я, — говорю, — и не знал, что у тебя есть сестренка.

— Да я, — говорит, — никому здесь про нее не рассказывал. У них ведь одна похабщина на уме. Стал бы ты рассказывать про свою сестру при Похабнике Харви?

— Не стал бы, — говорю.

Том как-то особенно рассказывал про Мэри, и мне очень захотелось узнать о ней побольше. Том сказал, что она работает в аптеке и что скоро ей исполнится семнадцать лет.

— Когда она утром идет на работу, — рассказывал Том, — ну просто загляденье. У нее сшитый на заказ темно-синий костюм.

— Какой? — переспросил я. Я прекрасно все слышал, но мне хотелось, чтобы он повторил.

— Сшитый на заказ темно-синий костюм. И белая блузка с серебряной брошкой. А в дождь Мэри надевает плащ, — рассказывал Том, — он в талию и с поясом. Но если ты думаешь, что Мэри щеголиха, — выбрось из головы. Тут не в этом дело. Просто она знает, как быть красивой.

С тех пор, приходя поутру на работу, я хотел одного: дождаться вечера, чтобы послушать Томовы рассказы о Мэри. Обыкновенно он рассказывал о сестре полчаса, а в иные вечера, случалось, и дольше, но иногда он и вовсе о ней не упоминал. Если Харви пел свои похабные песни, Том никогда не заговаривал про Мэри. И если к нам подходил кто-нибудь из ребят, Том моментально обрывал рассказ. А я уже только и думал что о Мэри.

В выходные я с нетерпением дожидался понедельника, чтобы услышать, как Мэри провела время. Изредка Том разрешал мне самому о ней спрашивать, но я знал, что не должен особенно зарываться.

— Какие у нее волосы? Никогда не замечал. Но после мытья они так и блестят. Иногда она разрешает мне их вытирать, а сколько раз я их ей расчесывал! Они мягкие-мягкие, ну, вроде как шелковые.

Немного поговорив, мы бежали к машинам. И мне даже нравились такие перерывы — получалось, что я вроде не только слушаю. Потому что, отлучаясь на минуту к машине, я думал о Мэри. В один из вечеров Том меня огорошил:

— Вчера, — говорит, — я рассказывал о тебе нашей Мэри. И она меня расспрашивала, как ты выглядишь, да что за человек, и всякое такое. Ну, я ей и выложил все как есть. И знаешь, что она мне сказала?

Мне чуть плохо не сделалось, когда я услышал, что Том толковал обо мне с Мэри.

— Так что же она сказала? — только и смог я спросить.

— Она сказала: «Ты замолвишь за меня словечко перед Биллом?»

Я ушам своим не поверил. Ведь ни разу в жизни — ни разу! — ни одно мое желание не исполнилось, а тут я ни о чем и мечтать-то не смел — и вдруг мне такой немыслимый подарок, и я даже никого ни о чем не просил. Мне хотелось как-нибудь отблагодарить Тома. А уж счастливее меня никого на свете не было.

Но, сортируя пряжу, я глянул на свои руки. От каустика кожа была сухая и сморщенная. В гладкой поверхности сортировочного стола смутно отражалось мое лицо, и я вспомнил, какое оно прыщавое и бледное. Потом мне вспомнился мой выходной костюм, висевший в моей спальне за дверью, — брюки лоснятся, пиджак узковат, руки чуть не по локоть вылезают из рукавов. Я понял, что мне нечего и думать о Мэри. И не было человека несчастнее меня.

Однако вечером, когда я лег спать, все это показалось мне не таким уж страшным. На деньги, полученные за сверхурочную работу, я смогу заказать себе хороший костюм — из тех, что обходятся в два с половиной фунта. Мама поможет мне купить башмаки. А если смазывать руки оливковым маслом, они отойдут и будут выглядеть нормально.

На другое утро я сказал маме:

— Мам, мне ведь нужен новый костюм?

— Что ж, пожалуй, — ответила мама.

— Но мне не хочется покупать готовый, в рассрочку. Мне бы настоящий, который делают на заказ. Ты не подкинула бы мне немного деньжат?

— Ну что ж, — сказала мама, — фунт-полтора у меня найдется.

Я поцеловал ее.

— Ой, мам, большущее тебе спасибо, — говорю, — тогда я закажу его в субботу вечером.

Я взял сумку, в которой ношу свой завтрак, и перед уходом хорошенько разглядел себя в зеркале. В общем-то, не так уж плохо я и выглядел.

Вечером Том рассказывал мне о Мэри.

— В субботу, — начал он, — Мэри собиралась на танцы, а наших дома не было — только мы с ней вдвоем. Она пошла мыться, а я сидел в гостиной. И наверно, я незаметно задремал у камина. Потому что потом я вдруг открыл глаза, а она уже собралась и стоит передо мной. С прической, в своем черном шелковом платье, ну и все такое — сам понимаешь. И она меня спрашивает: «Как я выгляжу? Ничего?» — «Неплохо, — отвечаю. — Вот бы Билл тебя увидел». — «Да и мне, — говорит, — это было бы приятно». Знаешь, Билл, ты бы наверняка в нее влюбился. Я ее брат, а и то почти влюбился. Ну и она, конечно, немного надушилась, — знаешь, бывает, ты едешь в трамвае, и рядом с тобой сядет шикарная дама, и она надушена шикарными духами, — вот и от нашей Мэри так же пахнет.

На минутку мы разошлись, чтоб загрузить противни, а потом вернулись к сортировочным столам.

— Она накинула пальто и присела рядом со мной. И тут я слышу, по улице едет машина и останавливается прямо у нашей двери. И гудит. «Кто это, — спрашиваю, — такой?» А Мэри отвечает: «Не выходи, пусть подождет». И вот она сидит себе спокойненько на стуле, наша-то Мэри, и даже не думает вставать, чтоб мне на месте провалиться, если вру. Нашу Мэри не вызовешь автомобильным гудком. Машина, значит, стоит, мотор работает — представляешь себе, сколько бензина сгорело, и все впустую, я еле вытерпел. И пришлось-таки этому парню вылезти из машины — он поднялся на крыльцо и постучал в дверь. Я говорю Мэри: «Поцелуй меня перед уходом, ладно?» — и она чмокнула меня в нос — она всегда проказничает, — так, знаешь, Билл, у меня нос потом целую ночь щекотался.

Через несколько дней Том заболел гриппом. Пока он лежал, я получил свой костюм. У меня такого костюма сроду никогда не было. Я казался в нем старше, и солидней, и крепче. Иногда перед сном я его примерял. К груди я прикладывал бумажную салфетку, как будто на мне шикарная белая рубаха, и потом, держа в каждой руке по свечке, подходил к зеркалу и внимательно себя разглядывал. Я разучивал новые выражения лица — серьезные и улыбчивые — и говорил шикарным голосом: «Как поживаете, Мэри? Очень рад с вами познакомиться. Том иногда мне о вас рассказывал».

Том вышел на работу в понедельник. Весь этот день я думал только о Мэри. Мне хотелось поговорить о ней прямо с утра. А вместо этого я слушал его болтовню, которая нисколько меня не интересовала. Я надеялся, что он скажет хоть словечко о Мэри, но он не упоминал о ней до самого вечера.

Вечером ребята горланили песни, потом, как обычно, настало затишье, когда слышится только жужжание роликов, да лязг рычагов, разводящих валы, да стук подошв по бетонному полу.

Часам к девяти мне стало невмоготу, а Том ни единым словом не обмолвился о Мэри. Сам я не решался расспросить Тома о сестре — он не любил, когда я первый начинал о ней разговор, и если б я все же начал, могло быть только хуже. Уж чего-чего я только не делал: угощал Тома сигаретами, слушал его трепотню, старательно отвечал на его дурацкие вопросы, потом вообще перестал с ним разговаривать, но он ни словечка не проронил про Мэри.

И вот, когда времени почти не осталось — было уже без чего-то десять — и все мои старания ни к чему не привели, я не утерпел и сам первый спросил Тома, стараясь, чтоб мой голос прозвучал естественно:

— Слушай, Том, а как там ваша Мэри?

В это время машины закончили цикл, и мы побежали загружать противни.

— Наша кто? — спросил Том, вернувшись.

— Ну как кто? Ваша Мэри, твоя сестра.

Том медленно вынул изо рта окурок, бросил его на влажный бетонный пол, затоптал ногой и неторопливо сказал:

— У меня нет сестры.

Сначала я не понял. Это было так неожиданно, что прозвучало бессмыслицей. Но почти сразу — так бывает, когда столкнешься с правдой, — я почувствовал, что больше спрашивать не о чем. И все же спросил:

— У тебя — что, Том?

— Нет у меня никаких сестер, — сказал он.

На секунду я остолбенел. Я боялся, что он догадается, насколько все это для меня важно. Моя машина лязгнула подъемными рычагами, вынимая из поддона мерсеризованную пряжу, — я подбежал, снял с роликов готовые мотки и загрузил в противень новую партию. Видимо, я действовал не так быстро, как обычно, а может, просто не думал о работе, потому что, когда ролики начали крутиться, я все еще продолжал расправлять пряжу. Мою руку тянуло к отжимным валам, но в последний момент я успел ее отдернуть — уже почти ощутив их мертвую хватку. Я смотрел, как пряжу наматывает на валы, слышал тяжкий шорох растягивающихся нитей. Еще секунда, думал я, и руку раздавило бы. Но даже эта мысль не привела меня в чувство. Шуршание наматываемой на валы пряжи тонуло и глохло в тягучем тумане, и в то же время как бы жило во мне, отдаваясь в груди тяжкой и тошной болью.

Я снова подошел к сортировочному столу и начал разбирать влажную пряжу. Том стоял рядом, и я услышал его слова:

— Нас шестеро: отец да мы, пять братьев. И мои братцы — такая оголтелая шпана! И ни одной женщины в семье — ни сестры, ни матери… — Он бросил работу и повернулся ко мне. — Я не знаю, Билл, зачем я ее выдумал, нашу Мэри. Это не для вранья, Билл…

Я не мог его слушать — этот дрожащий голос, — я не дал ему договорить: я завопил во все горло «Немецкого часовщика» — никогда в жизни я не пел так громко. И Похабник Харви обернулся от центрифуги и крикнул мне: «А ничего у тебя настроение, парень! Видно, у тебя порядочек с твоей птичкой, а?» И я заорал ему: «А ты как думал!».

В. С. Притчетт