Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи — страница 49 из 69

Я набрался храбрости и принялся его изучать. Я обнаружил, что это человек нездоровый, нетренированный и рыхлый. Когда сошел глянец, стали видны прожилки на красноватой коже человека грузного и страдающего сердцем. Помню, за обедом он сказал:

— Одна моя молодая знакомая восхищалась: «Подумайте! Я могу пройти тридцать миль за день и нисколько не устаю». Я ответил: «Полагаю, что члену секты Последнего очищения не пристало похваляться физическими излишествами».

Да, в мистере Тимберлейке была какая-то дряблость и расслабленность. Облепленный мокрым костюмом, он отказывался его снять. Видя, как пусто он смотрит на воду, лодки и природу, я вдруг понял, что прежде он на природе не бывал. Для него это была обязанность, и он хотел поскорей от нее отделаться. Он был совершенно безучастен. По его вопросам: «Что там за церковь?»; «А водится тут рыба?»; «Это что, радио или граммофон?» — я заключал, что мистер Тимберлейк формально признает мир, которому не принадлежит. Чересчур этот мир интересен и насыщен событиями. Душа его, неповоротливая и озабоченная, обитала в иных, бесплотных и бессобытийных, сферах. Он был скучный, скучнее всех, кого я знал. Но эта скучность была его земным вкладом за полет утомленного ума в далекие метафизические выси. На лице его запечатлелась легкая обида, когда (самому себе, разумеется) он объявлял, что не промок, что ему не грозит ни сердечный приступ, ни воспаление легких.

Мистер Тимберлейк говорил мало. Время от времени он отжимал воду из рукава. Он слегка дрожал. Он разглядывал поднимающийся от него пар. Когда мы отправились, я рассчитывал добраться до шлюза, но теперь мне и подумать было страшно о том, чтобы еще на две мили растянуть такую ответственность. Я прикинулся, будто и не собирался ехать дальше уже близящейся излуки, где шел невероятно густой лютиковый луг. Я сказал ему об этом. Он оглянулся и скучно посмотрел на поля. Мы медленно пристали к берегу.

Мы привязали плоскодонку и высадились.

— Чудно, — сказал мистер Тимберлейк. Он стоял на краю луга, в точности как тогда на пристани, — ошеломленный, потерянный, непонимающий.

— Приятно размять ноги, — сказал я. И пошел прямо в гущу цветов. Лютики росли сплошняком, луг был не зеленый, а желтый. Я сел. Мистер Тимберлейк посмотрел на меня и тоже сел. И я решил в последний раз на него повлиять. Я не сомневался, что его тревожит благоприличие.

— Никто не увидит, — сказал я. — Нас не видно с реки. Вы бы сняли пиджак и брюки и выжали.

Мистер Тимберлейк твердо отвечал:

— Мне и так хорошо. Что это за цветы? — спросил он, меняя тему.

— Лютики, — сказал я.

— Ах да, — ответил он.

Я ничего не мог с ним поделать. Я растянулся на солнышке; увидя это и желая сделать мне приятное, мистер Тимберлейк тоже лег. Видимо, он думал, что для того я и поехал на лодке. Простые человеческие радости. Он поехал со мной — я понял, — чтоб показать мне, что и ему не чужды простые человеческие радости.

Но тут я увидел, что от него все еще идет пар, и решил, что с меня хватит.

— Что-то припекает, — сказал я, поднимаясь.

Он тотчас же поднялся.

— Хочешь перейти в тень? — спросил он предупредительно.

— Нет, — сказал я. — А вы?

— Нет, — сказал он. — Я думал, ты хочешь.

— Поедем обратно, — сказал я. Мы оба встали, и я пропустил его вперед. Я взглянул на него и остолбенел. Мистер Тимберлейк не был более человеком в темно-синем костюме. Он уже не был синим. Произошло преображение. Он стал желтым. Лютиковая пыльца пристала к мокрому и облепила мистера Тимберлейка с головы до ног.

— Ваш костюм… — сказал я.

Он посмотрел на свой костюм. Он чуть приподнял тонкие брови, но не улыбнулся и не произнес ни слова.

Он святой, подумал я. Он так же свят, как золоченые фигуры в церквах Сицилии. Золотой, сел он в лодку; золотой, просидел он еще час, пока я вез его по реке. Золотой и скучающий. Золотой, высадился он на берег и прошел по улице к дядиному дому. Там он отказался переодеться или высушиться у огня. Он поглядывал на часы, чтоб не пропустить лондонский поезд. Ни словом не удостоил он ни бед, ни славы мира. То, что отпечатлелось, отпечатлелось лишь на бренной оболочке.


Прошло шестнадцать лет с тех пор, как я окунул мистера Тимберлейка в реку и от вида его подтяжек лишился веры. Больше я его не встречал, а сегодня узнал, что он умер. Ему было пятьдесят семь лет. Его мать, глубокая старуха, с которой он прожил вместе всю жизнь, вошла к нему в спальню, когда он одевался к обедне, и нашла его на полу, в жилете. В руке он зажал крахмальный воротничок и галстук с почти завязанным узлом. Пять минут назад она с ним еще разговаривала — так она сказала врачу.

Врач увидел на односпальной постели грузное тело пожилого человека, скорей массивного, чем крепкого, и со странно квадратным лицом. Дядя говорит, он сильно растолстел в последние годы. Темные обрюзглые щеки и тяжелые челюсти были как собачьи брылы. Мистер Тимберлейк, без сомнения, умер от сердечной недостаточности. Черты у покойного распустились, стали донельзя простыми, даже грубыми. Чудо еще, сказал врач, что он жил так долго. В последние двадцать лет его могло убить малейшее волнение.

Я вспомнил нашу прогулку по реке. Я вспомнил, как он висел на дереве. Я вспомнил его на лугу, золотым и безучастным. Я понял, почему он выработал свою вечную вежливость, автоматическую улыбку, набор фраз. Он не снимал их, как не снял тогда промокшего костюма. И я понял почему (хоть все время тогда на реке я этого боялся), я понял, почему он не заговорил со мной о природе Зла. Он был честен. Обезьяна была с нами. Обезьяна, которая только ходила за мной по пятам, уже сидела в мистере Тимберлейке и грызла ему сердце.

Алан Силлитоу

Велосипед(Перевод М. Ковалевой)

В ту пасху мне сровнялось пятнадцать. Сажусь я как-то ужинать, а мать мне и говорит:

— Вот и хорошо, что ты ушел из школы. Теперь можно и на работу пойти.

— Неохота мне работать, — говорю я важно.

— А все же придется, — говорит она, — не по карману мне содержать такого объедалу.

Тут я надулся, оттолкнул тарелку, будто на ней не тосты с сыром, а самые отвратительные помои:

— А я думал, что хоть передохнуть-то можно.

— И напрасно ты так думал. На работе тебе не до глупостей будет.

И тут она берет мою порцию и вываливает на тарелку Джону, младшему брату, — знает, как меня до бешенства довести. В одном моя беда — я не находчивый. Я бы так и расквасил физиономию братцу Джону и выхватил тарелку, да только этот недоносок сразу же все заглотал, а тут еще отец сидит у камина, прикрывшись развернутой газетой.

— Ждешь не дождешься, только бы выпихнуть меня на работу, — проворчал я.

Отец опустил газету и влез в разговор:

— Запомни: нет работы — нет и жратвы. Завтра же пойдешь искать работу и не возвращайся, пока не устроишься.

Вставать пришлось рано — надо было идти на велосипедную фабрику просить работы; мне показалось, что я опять пошел в школу, — не понимаю, зачем я только вырос. Но старик у меня был настоящий работяга, и я знал — и мозгом, и нутром, — что весь пошел в него. На пришкольном участке учитель, бывало, говорил: «Ты у меня самый лучший работник, Колин, и после школы ты тоже не пропадешь», — а все потому, что я битых два часа копал картошку, пока остальные бездельничали и старались наехать друг на друга машинками для стрижки газона. После-то учитель загонял эту картошку по три пенни за фунт, а мне что доставалось? Фиг с маслом. Но работать я всегда любил — вымотаешься хорошенько и здорово себя чувствуешь после такой работы. Само собой, я знал, что работать придется и что лучше всего — самая трудная, черная работа. Смотрел я как-то кино про революцию в России, там рабочие захватили власть (мой отец тоже об этом мечтает), и они выстроили всех в ряд и заставили руки показывать, а рабочие парни стали ходить вдоль ряда и смотреть, у кого какие руки. И если кто попадался с белоснежными ручками, того сразу — к стенке. А если нет — то полный порядок. Так вот, если у нас тоже так получится, я-то буду в полном порядке, и это меня малость утешало, когда я топал по улице в комбинезоне, вместе со всеми в полвосьмого утра. Лицо у меня, должно быть, было перекошенное; на одной половине написано любопытство и интерес, а другая скуксилась от жалости к самому себе, так что соседка, заглянув спереди в мой циферблат, расхохоталась, распялив рот до ушей, — чтоб ей в горле провертели такую же дыру! — и заорала: «Не дрейфь, Колин, не так страшен черт, как его малюют!»

От ворот дежурный повел меня в токарный цех. Не успел я войти, как шум, словно кулак в боксерской перчатке, двинул меня по черепу. Только я не подал виду и пошел дальше, хотя этот скрежет вгрызался мне в самые кишки, будто хотел вывернуть их наружу и пустить на подтяжки. Дежурный сдал меня мастеру, тот сплавил меня наладчику, а наладчик спихнул меня еще какому-то парню — можно было подумать, что я жгу им руки, как краденый бумажник.

Парень повел меня к стенному шкафу, открыл его и сунул мне метелку.

— Подметешь в этом проходе, — сказал он. — А я займусь вон тем.

Мой проход был куда шире, но я возражать не стал.

— Бернард, — сказал он, протягивая руку. — Это буду я. На той неделе перехожу на станок, сверловщиком.

— И долго тебе пришлось тут мести? — Надо же было узнать, надолго ли, а то меня и так уже тоска взяла.

— Три месяца. Всех новичков сначала ставят на уборку чтобы успел пообтереться.

Бернард был маленький и тощий, постарше меня. Мы с ним сразу сошлись. У него были блестящие круглые глаза и темные вьющиеся волосы, и язык у него был привешен неплохо, как будто он и до сих пор учится в школе. Он вечно отлынивал от работы, и я считал, что он очень умный и ловкий, — может, он стал таким потому, что отец с матерью у него умерли, когда ему было всего три года. Воспитала его тетушка-астматичка, она его баловала и терпела любые его выходки — он мне все потом рассказал, когда мы пили чай в обеденный перерыв. «Теперь-то я тихий, комар носу не поточит», — сказал он, подмигивая. Я как-то не понял, к чему это он говорит, видимо, решил, что после всех россказней о том, что он вытворял, я с ним и водиться бы не стал. Но, как бы то ни было, вскорости мы с ним стали приятелями.

Болтали мы с ним как-то раз, и Бернард сказал, что больше всего на свете ему хочется купить проигрыватель и побольше пластинок — особенно нью-орлеанских блюзов. Он давно копил деньги и сколотил уже десять фунтов.

— Ну а я, — говорю, — хочу велосипед. Буду ездить по выходным до самого Трента. В комиссионке на Аркрайт-стрит продаются приличные велосипеды, хоть и подержанные.

Тут опять пришлось идти подметать. По правде говоря, я всегда мечтал о велосипеде. Обожаю скорость. Я целился на мопед марки «Малькольм Кэмпбелл», но пока мне сгодился бы и простой двухколесный. Как-то раз я одолжил такой велосипедик у своего двоюродного брата и так шуранул под гору, что обошел автобус. Часто мне приходило в голову, что стащить велосипед ничего не стоит: торчишь у витрины магазина, дожидаешься, чтобы какой-нибудь парень оставил свой велосипед и зашел внутрь, тогда ты суешься вперед него и спрашиваешь какой-нибудь товар, о котором они и не слыхивали: потом выходишь, посвистывая, берешь велосипед и даешь ходу, пока владелец торчит в магазине. Я часами обдумывал это дело: лечу на нем домой, перекрашиваю, меняю номера, переворачиваю руль, меняю педали, выворачиваю лампочки и вставляю другие… Нет, не пойдет, решил я, надо честно копить на велосипед, раз уж меня вытурили на работу, раз уж не везет.

А на работе оказалось веселее, чем в школе. Вкалывал я на совесть, да и с ребятами подружился, — любил я потрепаться о том, какая у нас вшивая зарплата и как хозяева сосут из нас кровь, — ясно, что на меня обращали внимание. Я им рассказал, как мой старик говорит: «Если у тебя разболится голова, когда ты дома сидишь, — завари чайку покрепче. А если ты на работе — даешь забастовку!» Смеху было!

Бернард уже получил свой станок, и раз как-то в пятницу я стоял и ждал — надо было вывезти стружку,

— Ты что, все копишь на велосипед? — спросил он, смахивая стальную пыль щеткой.

— А как же? Только эта волынка надолго. Они там по пять фунтов дерут, в этой комиссионке. Зато с гарантией.

Он возился еще несколько минут с таким видом, будто собирался преподнести мне приятный сюрприз или подарок на день рождения, а потом и говорит, не глядя на меня:

— А я собираюсь продать свой велосипед.

— А у тебя разве есть?

— Видишь ли, — говорит, и на лице у него такое выражение: мало ли чего ты еще не знаешь, — на работу я езжу автобусом — меньше хлопот. — Потом сказал уже дружески, доверительно: — Тетушка его мне подарила на прошлое рождество. Но мне-то теперь нужен проигрыватель.

У меня сердце так и запрыгало. Денег-то у меня не хватит, это точно, но все же:

— А сколько ты за него возьмешь?

Он улыбнулся:

— Тут дело не в цене, а в том, сколько мне не хватает на проигрыватель и пару пластинок.

Я увидел долину Трента, с вершины Карлтон-хилла она была как на ладони — поля и деревеньки, и река, будто белый шарф, упавший с шеи великана.

— Ладно, сколько тебе нужно?

Он еще поломался, как будто подсчитывал в уме.

— Пятьдесят шиллингов.

А у меня было всего-навсего два фунта — так что великан схватил свой шарфик и был таков. Но тут Бернард сразу решил покончить с этим делом:

— Знаешь, я мелочиться не собираюсь, отдам за два фунта пять. Пять шиллингов можешь занять.

— Идет, — сказал я, и Бернард пожал мне руку, словно он солдат, что уходит на фронт.

— Заметано. Тащи деньги, а я завтра прикачу на велосипеде.

Когда я пришел с работы, отец уже был дома — наливал чайник над кухонной раковиной. По-моему, он жить не может, если у него не поставлен чайник.

— Па, а что ты сделаешь, если вдруг настанет конец света? — спросил я его как-то, когда он был в хорошем настроении.

— Заварю чайку и буду смотреть, — сказал он.

Он налил мне чашку чаю.

— Па, подкинь пятерку до пятницы.

Он накрыл чайник стеганой покрышкой.

— А тебе зачем понадобились деньги?

Я ему сказал.

— У кого покупаешь?

— У приятеля на работе.

— А велосипед хороший?

— Пока не видал. Он завтра на нем приедет.

— Тормоза не забудь проверить.

Бернард приехал на полчаса позже, так что я не видал велосипед до самого обеда. Мне все чудилось, что он заболел и вовсе не приедет, как вдруг вижу — стоит у дверей, нагнулся и снимает зажимы. И тут я понял, что он приехал на своем — нет, на моем — велосипеде. Бернард был какой-то бледный, бледнее обычного, как будто всю ночь проболтался на канале с какой-нибудь девчонкой и она натянула ему нос. В обед я с ним расплатился.

— Расписочка не нужна? — спросил он, ухмыляясь. Но мне было некогда дурачиться. Я немного попробовал велосипед во дворе завода, а потом поехал домой.

Три вечера подряд — было уже почти лето — я уезжал за город, миль за двенадцать, там воздух был свежий и попахивал коровьим навозом, даже земля там была другого цвета, такой простор кругом, и ветер на просторе — не то что на городских улицах. Красота! Я чувствовал, что начинается новая жизнь, как будто я до сих пор был привязан к дому за ногу веревкой длиной в целую милю. Я несся по дороге и прикидывал, сколько миль я сумею проехать за день, чтобы добраться до Скегнесса. Если же крутить педали без передышки целых пятнадцать часов подряд — а там пусть хоть легкие лопнут — можно попасть и в Лондон, где я никогда еще не бывал. Такое было чувство, как будто перепиливаешь решетку в тюрьме. И велосипед оказался в порядке, не новый, конечно, но он мог поспорить с гоночным, и фонари были на месте, и насос работал, и сумка при седле. Я думал, Бернард свалял дурака, что отдал его по дешевке, но, видно, раз парню приспичило достать проигрыватель с пластинками, ему на все наплевать. «Такой и мать родную продаст», — думал я, мчась с бешеной скоростью вниз с холма и виляя среди машин, чтоб дух захватило.

— Ну как, хорошая штука — собственный велосипед? — спросил Бернард, изо всех сил хлопая меня по спине; вид у него был веселый, но какой-то странный — с друзьями так не шутят.

— Тебе лучше знать, — ответил я. — Вроде все в порядке, и шины целые, верно?

Он поглядел на меня обиженно:

— Не нравится — можешь отдать обратно. Деньги я тебе верну.

— А мне они ни к чему, — сказал я. Мне легче было отдать свою правую руку, чем расстаться с велосипедом, и он это знал. — Проигрыватель купил?

Битых полчаса он мне рассказывал про этот проигрыватель. Сколько там у него разных кнопок и дисков — можно было подумать, что он рассказывает про космический корабль. Но мы оба были довольны, а это самое главное.

В ту же субботу я заехал в парикмахерскую — раз в месяц я там стригусь, — а когда вышел, то увидел, что какой-то тип уже влез на мой велосипед и собирается отчалить. Я вцепился ему в плечо, и мой кулак оказался у него под носом, как красный свет — знак опасность.

— А ну слазь! — рявкнул я. Меня так и подмывало всыпать этому нахальному ворюге.

Он обернулся. Странный какой-то вор, невольно подумал я: с виду вполне приличный малый, лет под сорок, в очках, ботинки начищены, ростом поменьше меня и притом с усами. Но ведь этот проклятый очкарик собирался стянуть мой велосипед!

— Черта лысого я слезу, — сказал он, да так спокойно, что мне подумалось — он какой-то чокнутый. — И кстати, это мой велосипед.

— Катись ты отсюда… — выругался я. — А то как врежу!

Какие-то зеваки стали останавливаться. Этот тип ничуть не волновался — теперь-то мне понятно почему. Он окликнул какую-то женщину: «Миссис, будьте добры, дойдите до перекрестка и попросите сюда полисмена. Велосипед мой, и этот щенок его стащил».

Для своих лет я довольно сильный. «Ах ты!» — завопил я да как потяну его с седла — велосипед с грохотом свалился на мостовую. Я поднял его и едва не уехал, но этот тип ухватил меня поперек живота, не тащить же мне его на себе в гору — сил не хватило бы, да я, и не хотел.

— Надо же, украсть у рабочего человека велосипед! — подал голос какой-то бездельник из тех, что собрались поглазеть. — Передушить бы их всех до единого.

Но не тут-то было. Подоспел полицейский, и вот уже этот тип размахивает бумажником, показывает квитанцию с номером велосипеда: доказательство верное. Но я все еще думал, что он ошибается. «В участке расскажешь», — сказал мне полисмен.

Не знаю для чего, — наверное, я все же ненормальный, — я там гнул свое, и все: нашел, мол, велосипед в углу двора и ехал сдавать его в участок, но сначала зашел постричься. По-моему, дежурный мне почти поверил, потому что тот малый знал с точностью до минуты, когда у него стянули велосипед, а у меня на это время оказалось алиби лучше не надо: в табеле было пробито время прихода на работу. Но я-то знал, какая гадина не работала в то время.

Но раз у меня все-таки оказался краденый велосипед, назначили мне срок условно — он еще не кончился. А этого Бернарда я возненавидел люто. Со мной, со своим другом, сыграть такую шутку! Да только, на его счастье, легавых я ненавидел еще больше — ни за что бы не раскололся, даже пса безродного и то не продал бы. Меня отец в два счета прикончил бы, хоть я и без него знал, что помогать легавым не след.

Слава богу, что я успел эту историю сочинить, хотя порой мне все же кажется, что я вел себя, как идиот, — нечего было скрывать, как попал ко мне этот велосипед.

Но одно я знаю точно: буду ждать, когда Бернард выйдет из тюряги. Взяли его на следующий же день после того, как я влип с велосипедом, — он обчистил тетушкин газовый счетчик: деньги на пластинки понадобились. А тетка уже была по горло сыта его штучками, вот и решила, что маленькая отсидка ему не повредит, а может, и на пользу пойдет. Мне надо свести с ним счеты, и не пустячные — он должен мне сорок пять шиллингов. И мне наплевать, откуда он их возьмет — пусть идет и грабит другие счетчики, но денежки я из него вытрясу, вытрясу как пить дать. Я его в порошок сотру.

А иногда меня смех разбирает. Ведь если у нас когда-нибудь будет революция и всех выстроят в ряд, руки-то у Бернарда будут беленькие, потому что он отпетый лоботряс, подонок и вор, — погляжу я тогда, как он выкрутится, потому что мне своих рук стыдиться не придется, будьте уверены. Да и как знать — может, я окажусь с теми парнями, которые будут наводить порядок.

Газман, ступай домой!(Перевод М. Ковалевой)

1

Мягкие рессоры и урчанье мотора укачали малыша, и он преспокойно спал, свернувшись клубочком, словно в брюхе мурлыкающей кошки. Но как только настало время кормления, он с точностью до минуты завопил изо всех своих двухмесячных силенок, и этот пронзительный жалобный звук можно было заткнуть только соском. Пришлось искать место, чтобы покормить его в тишине и покое, не то эти вопли в тесной машине могли сбить Криса с прямого, как стрела, курса.

Пятидесятимильная трасса почти все время была полностью в его распоряжении, только изредка внезапный рев клаксона сообщал о приближении набитого до отказа «фольксвагена», который обходил его, не снижая скорости.

Джейн сказала:

— Ты посмотри, как они гонят. Говорила я, что надо купить такую машину. Конечно, им ничего не стоит тебя обогнать, да и руль у них слева.

Деревья и кусты на равнине разбегались к северу и западу. Валуны и оливы, горы, гребни, врезанные в майское небо Испании, — земля сумрачная и красивая, совсем непохожая на плоскогрудые английские поля. Он подал машину задним ходом в апельсиновую рощицу по рыжей, только что политой земле. Прохладный ветер слетал к ним вниз от крепости Сагунто. Джейн стала кормить младенца, а Крис, отрывая сразу куски ветчины и сыра, кормил ее и ел сам, чтобы не терять времени.

Машина была невероятно перегружена, словно они, как беженцы, спешили уйти из города, в который должна вступить армия-освободительница. Только для малыша было оставлено небольшое местечко, всю машину загромождали чемоданы, корзины, бутыли, пальто, пишущая машинка и пластмассовые ведра. На решетке для багажа были навалены еще два чемодана и сундук, а сверху торчала сложенная коляска и надувная ванночка. Машина была новая, но от пыли, груды багажа и небрежного обращения выглядела уже совсем потрепанной. Они промчались по Парижу в сильную грозу, запутались в лабиринте барселонских улиц и объехали Валенсию по кольцевой дороге, до того скверной, будто ее всего полчаса назад разворотило землетрясением. Оба они мечтали избавиться от бессмысленной лондонской жизни, которая давила их, как мертвое дерево, и они заперли квартиру, нагрузили машину, переправились в Булонь, откуда давнишняя мечта, как стрелка компаса, указывала им путь в Марокко.

Им хотелось уйти подальше от политических раздоров — вся жизнь людей искусства в Англии была насквозь этим пропитана. Крис был художником и считал, что политика его не касается. Он хотел заниматься только своей работой и не пачкать руки…

— Всегда вспоминаю один случай с Вагнером в 1848 году, — сказал Крис. — Он с головой ушел в революцию, помогал рабочим штурмовать дрезденский арсенал, запасал оружие для обороны. А когда революция не состоялась, он подался в Италию, чтобы снова стать «только художником».

Он громко расхохотался, но тут подвернулась особенно глубокая выбоина, и смех оборвался где-то у него в животе.

Мчась по прямой дороге к Валенсии, они поняли всю прелесть освобождения от лондонской скученности и грязи, от телевизоров и воскресных газет, от своих пожилых и недалеких друзей, которые теперь болтали о «приличных» ресторанах еще развязнее, чем раньше — о социализме. Владелец галереи, где Крис выставлялся, посоветовал ему побывать на Майорке, если ему так уж хочется уехать, но сам Крис стремился к мечетям и музеям Феса, ему хотелось курить гашиш на племенных сборищах Таруданта и Тафилальта, любоваться розовыми россыпями и змеиной зеленью закатов в Рабате и Могадоре. Торговец картинами вообще не мог понять, зачем ему понадобилось путешествовать. Разве художникам и писателям плохо в Англии? «Другим здесь нравится, а вам почему-то нет. Конечно, путешествия, как говорится, расширяют кругозор, но бродить без конца тоже нельзя! Все это в прошлом — и давным-давно устарело. В вас же есть общественная жилка — разве вы сможете надолго уйти из самой гущи событий — от всяких там демонстраций, сидячих забастовок, петиций, разглагольствований?»

Уже десять часов Крис гнал машину по узкой береговой полосе, пересекая равнины Мурсии и Лорки, стараясь побить свой собственный вчерашний рекорд. Теперь они уже не останавливались, как обычно, чтобы досыта наесться колбасы и сыра, а грызли бисквиты и горький шоколад прямо на ходу. Крис почти все время молчал, как будто ему надо было предельно сосредоточиться, чтобы нагнать как можно больше миль в час по пустынной и уже вполне сносной дороге.

Ему не терпелось покинуть Испанию, оставить позади эту бесконечную бесплодную равнину. Здесь было так скучно, да и люди казались пришибленными — знакомиться с ними было неинтересно. Страна как будто стала на тысячу лет старше с тех пор, как он побывал здесь. Тогда он с минуты на минуту ждал переворота, а теперь самая мысль об этом представлялась дикой нелепостью. Вся страна была пропитана безнадежностью еще больше, чем Англия, — этим все сказано. Ему хотелось добраться до Марокко — пусть там царят феодализм и коррупция, но зато это все-таки развивающаяся страна, она еще сумеет себя показать.

Поэтому, услышав возле Бенидорма зловещий рев мотора, — должно быть, что-то не ладилось, — он все же решил ехать дальше, чтобы к ночи быть в Альмерии. Этот надрывный рев, должно быть, вызван слишком богатой смесью — мало воздуху и много бензина, это можно отрегулировать. Но машина все ревела, и на крутых поворотах ему трудно было с ней совладать. Жене он предусмотрительно ничего не сказал, чтобы она не вздумала уговаривать его поставить машину в ремонт — это задержит их бог знает на сколько дней.

Вскоре после полудня на равнинах Мурсии пошла наконец хорошая дорога. И что значит голод, если несешься вперед? Ревущая машина временами срывалась на опасную скорость, но до Танжера они как-нибудь дотянут. Машина всего три месяца в работе, ничего серьезного с ней случиться не может — и вот с высокомерной самонадеянностью и надменной слепотой он вел машину в самую глушь Испании.

Через Вилья Овеха он проскочил около пяти. Городок лежал на холме, так что пришлось переключать скорости, и тут мотор взревел так, что прохожие застыли, словно ожидая, что заваленная багажом машина взорвется, как атомная бомба, запрета которой Крис столь усердно добивался. Скорость нарастала так быстро, что он не решался убрать ногу с тормоза даже на крутом подъеме.

Домики казались унылыми и жалкими, кое-где двери выходили на мощеные entradas[22]. У одного крыльца старуха шинковала овощи, у другого играли детишки; женщина, скрестив руки, стояла, словно ожидая, что ее увезет отсюда какой-нибудь автомобиль, мчащийся вдаль к заветной цели. То и дело попадались грязные лужи, хотя дождя не было уже несколько недель. Возле открытой заправочной станции бензиновый насос стоял как однорукий ветеран гражданской войны. Несколько рабочих возились под капотом грузового «лейланда».

— Дрожь берет от этих испанских городишек, — сказал Крис, отпугивая гудком с дороги какого-то малыша.

Последнему домику он помахал на прощанье. Между ним и Альмерией простиралась желтая песчаная земля, поросшая колючей шерстью кактусов и бурьяна, — эту пустыню хотелось пересечь на самой высокой скорости, почти не глядя. Дорога уже петляла по холмам — слева подымалась отвесная стена, справа пропасть уходила в густеющие сумерки. Земля и скалы источали безмолвие, и Крису вспомнились все другие горы на свете. Ему стало казаться, что вот-вот, за поворотом, он увидит, вечные снега.

Хотя мотор и барахлил, Крис чувствовал себя спокойно и уютно; он считал, что в такой добротной машине часа за два доберется до побережья. Дорога впереди была похожа на черный шнурок, упавший с башмака самого Сатаны; ветер, вздымая песок, тянул заунывную песню, ничем не огражденная пропасть справа напугала бы любого водителя. Но ведь километры короче, чем мили, и он скоро подрулит к придорожной гостинице, к удобному ночлегу и сытному обеду.

На крутом повороте пустынной дороги Крису не удалось переключить скорость. Он решил, что это барахлит перегретый механизм сцепления, снова попытался переключить скорость, пока груженая машина не сорвалась с обрыва, и услышал только скрежет раскаленной стали, в коробке передач.

Он попробовал бы еще раз, но Джейн так закричала, что он сразу же дернул ручной тормоз. Машина продолжала катиться, задние колеса занесло на край обрыва, но он изо всех сил нажал на ножной тормоз и успел удержать ее. Пот залил его лицо. Они сидели не двигаясь. Мотор молчал.

Был слышен только ветер с гор — зловещий, глухой вой, от которого уже спряталось солнце. Крис сказал:

— Придется подождать, может, кто-нибудь проедет, подсобит.

— Неужели ты совсем ничего не смыслишь в этой проклятой машине? Не сидеть же нам тут всю ночь!

Лицо Джейн напряглось и застыло, как закрученная намертво пружина, и лишь голос дрожал от негодования. Да, после такого мучительного дня ничего хорошего и ожидать нельзя.

— Машина новая, не могла же она испортиться всего за два месяца.

— Конечно, — сказала она. — Британские товары вне конкуренции. Ты же помнишь, как я уговаривала тебя купить «фольксваген». Ну что же с ней стряслось?

— Откуда я знаю! Ни малейшего представления не имею.

— Охотно верю! Господи! Надо же было тащить меня с ребенком через всю Европу на машине, в которой ты ни черта не смыслишь. Нет, ты просто ненормальный — как можно так рисковать жизнью! У тебя даже права не в порядке.

В стонах ветра ему тоже слышался заслуженный упрек. Но тут в разгоравшуюся перебранку ворвался сладостный звук чужого мотора. Ровный сильный шум все приближался, та машина уверенно шла вперед, ее четырехтактный мотор дерзко нарушал тишину. Крис еще подыскивал веские возражения на упреки жены, а Джейн уже высунула руку и махала, чтобы остановить ту машину.

Это был «фольксваген» (ну как же, подумал он, принес же черт, как нарочно) — низко присевшая на рессорах черепаха защитного цвета, с такими промытыми и сверкающими стеклами, словно она только что съехала с конвейера. Водитель высунулся, не выключая мотор.

— Que ha pasado?[23]

Крис объяснил: машина остановилась, никак не удается переключить скорости, и вообще мотор не заводится. Номер у «фольксвагена» был испанский, и водитель говорил по-испански, но с сильным акцентом. Он вышел на дорогу и махнул Крису, чтобы тот тоже выходил. Это был высокий складный человек в защитных брюках и голубом свитере, который был ему маловат; от этого грудные мышцы выпирали, и он казался более мускулистым, чем на самом деле. Его обнаженные руки хорошо загорели, и на левой остался белый след от ремешка часов. Загар на лице был бледнее, словно оно сначала было красным, как рак и только постепенно, обветрившись на дальних дорогах, приняло оттенок промасленного пергамента.

Он показался Крису посланцем небес, хотя лицо у него было невеселое, замкнутое, а у таких пожилых людей это не просто мимолетное выражение. Видно, долгая и нелегкая борьба с жизнью не прошла для него даром, потому что в его облике чувствовалась незаурядная сила. Но что-то в его чертах противоречило этому впечатлению, а может, наоборот, как-то противоестественно подтверждало: широкий лоб, глаза и рот сторожкой и ласковой кошки, и, как у многих близоруких немцев, которые носят очки без оправы, у него было то растерянное и отрешенное выражение, в котором сливаются тупость и жестокость.

Он сел за руль, отпустил тормоз и дал знак Крису, чтобы он толкнул машину: «Haremos la vuelta»[24].

Джейн осталась в машине — она оцепенела от пережитой опасности. Бесконечное путешествие с младенцем, который высасывал из нее все силы, измотало ее до последней степени. Она только иногда оборачивалась, чтобы покрепче закутать малыша. Человек за рулем ловко вырулил к безопасной стороне дороги и повернул обратно, в сторону Вилья Овеха.

Он включил двигатель. Звук был вполне приличный, колеса завертелись. Крис смотрел, как машина — с женой, багажом и младенцем — отъезжает все дальше, вот уже их разделяют пятьдесят ярдов. Он чересчур устал, ему даже не было страшно, что они исчезнут навсегда и он останется один-одинешенек среди этих мрачных вершин. Он закурил сигарету, несмотря на порывистый, шальной ветер, и еще успел подумать, что, случись это в обычное время, ему нипочем бы не прикурить.

Машина остановилась, затем снова поползла вперед, человек за рулем попытался переключить скорость, и снова раздался режущий уши скрежет стальных дисков внутри. Он остановил машину, высунулся из окна и взглянул на Криса снисходительно и грустно. Не снимая руки с руля, он впервые обратился к Крису по-английски, хотя и с явным немецким акцентом. Ухмыльнувшись, он заговорил высоким голосом, нараспев, и эти ритмические модуляции, как телеграфный код несчастья, потом еще долго преследовали Криса:

— Англия, а вашей машине капут!

2

— Вам повезло, Англия, я хозяин гаража в Вилья Овеха. И буксирный канат из моего багажника дотащит вас туда за пять минут. Зовут меня Газман — позволяю себе представиться. Если бы я не проезжал мимо и не видел вашего крушения, вы бы, пожалуй, ждали всю ночь, ведь это самая заброшенная дорога в Иберии Я здесь проезжаю только раз в неделю, так что вам вдвое повезло. Я езжу в соседний город осматривать свой второй гараж, чтобы утвердиться, что испанец, которого я туда поместил, не слишком меня обманывает. Он мой друг, насколько мне возможно иметь друга в этой стране, где благодаря непредвиденным обстоятельствам я провел почти столько же лет, как и в своей родной Германии. Но я нашел, что мой второй гараж не находится в беспорядке. Испанцы хорошие механики, весьма переимчивый народ. Даже не меняя запасных частей, они гениально пускают мотор в действие — конечно, при такой системе он не может действовать долго и опять выходит из строя. Но все же они знают свое дело. Я передал этим механикам все свои знания, и один в ответ на это увез свои знания в Мадрид, где, не сомневаюсь, он нашел прекрасное место, негодный и неблагодарный человек. Он был самый головастый из них, что же ему еще оставалось делать, кроме как провести меня? Я бы так же поступил на его месте. Другие, те просто дураки, что не удирают с моей ученостью. Так они никогда не достигнут вершины благополучия. Впрочем, они мне тоже не особенно нужны. Но мы хорошо починим вашу машину, как только попадем в город, не бойтесь, пожалуйста.

Говорите, ей всего три месяца? Эх, Англия, ни одна немецкая машина не стала бы такой гадкой девчонкой через три месяца. Этот «фольксваген» у меня уже два года, и ни один шарик и винтик не тронулся с места. Я никогда не хвастаюсь про себя самого, но «фольксваген» — добрая машина, которая заслуживает доверия каждого разумного человека. Она сделана с умом. Она быстрая и прочная, у нее отличный честный мотор, сразу слышно, что с ним еще тысячу лет можете колесить по этим горам. Даже в самые палящие дни я люблю ехать с закрытыми-запертыми окнами, слушая, как машина скользит вперед быстро, как довольная кошка-самка. Я растекаюсь потом, но звук мотора прекрасен. У хорошей машины, если что не в порядке, вы просто снимаете капот, и все ее внутренности прямо перед вами — все открыто для глаза и для гаечного ключа. А ваши английские машины очень трудны для обработки. Когда ослабла гайка или болт, или труба лопнула, вы если и не обожжете пальцы, то наверняка вывернете руку, стараясь добраться до вредного места. Как будто ваши конструкторы прячут все нарочно. По какой причине? Разумной причины нет для такой широко распространенной в народе машины. Машина должна легко открываться и сразу пониматься. А с другой стороны — вы не можете утверждать, что раз машина новая, то с ней ничего не случится. Пусть даже английская машина, это нереалистично! Вы должны сказать: эта машина новая, поэтому я не должен допустить, чтобы с ней что-нибудь случилось. Машина — такое же разумное человеческое существо, как вы сами.

Спасибо. Я всегда был алкоголиком на английские сигареты, так же как и на английский язык. Табак более тонкий, чем варварские ароматы Испании. Язык — это наши лучшие способы связи, и когда я встречаю путешественников вроде вас, я их использую для практики.

Вам не нравится форма «фольксвагена»? Эх, Англия! Это первоочередная ошибка при выборе машины. Вы, англичане, так эстетичны, так предрассудочны. Когда я шел пешком через северную Испанию сразу после войны — еще и чернила не высохли на подписях о капитуляции — ха, ха! — я был очень беден и не имел финансовых средств — и, невзирая на прекрасные пейзажи и чудесные города с оградами и церквами, я продал свои золотые очки брутальному фермеру и купил достаточно хлеба и колбасы, чтобы прокормиться до Мадрида. Будучи лишенным очков, я не видел приятные вещи так уж ясно, и строчки моего бедекеровского путеводителя расплывались у меня в глазах, но вот сейчас я жив. Так что же значит форма машины? Что она вам нравится? Что вы пока не носите очков и вам не придется их продавать, так вы сказали? О, я начинаю смеяться. О-хо-хо! Но, Англия, простите меня, что я грожу вам большим пальцем, но когда-нибудь вам уже не так повезет.

Ах так! Чудодейственно, как у вас говорят: умница Газман включил вторую скорость, и, может быть, теперь и канат ни к чему, чтобы доставить вас в город. Не думаю, чтобы за всю свою жизнь вы были так рады встретить немца, Англия, а? Заблудшие немцы вроде меня не так уж часто попадаются в Испании в наше время.

Ветер затих в наступивших сумерках. Прохладные тени, как ленивая пантера, скользили со склонов и горных обрывов. Редкие желтые огоньки засветились в белых окраинных домиках Вилья Овеха. Обе машины спустились по извилистой дороге и медленно, как заплутавшиеся бабочки, поползли на эти огни.

Когда они подъехали к гаражу Газмана, Крис вспомнил, как насмешливо попрощался он с городом час тому назад. Собралась небольшая толпа — может быть, этим людям не раз случалось видеть, как другие автомобилисты проезжали, так же презрительно махнув на прощанье, а потом в таком же жалком виде приползали обратно. «Ханжи проклятые, наверное, думают, что нас бог наказал». Газман закончил осмотр машины; его очки поблескивали, в полутьме не было видно, усмехается он или нет.

— Англия, я отвезу вас в отель, где вы можете остаться на всю ночь с женой и ребенком.

— Всю ночь! — Крис ждал чего-то в этом роде и не так уж всполошился.

— А может, и две целых ночи, Англия.

Джейн еле сдерживала истерику:

— Ни за что не останусь на две ночи в этой жуткой дыре!

Толпа почуяла, что дело пахнет скандалом, и сразу оживилась. Газман уже явно ухмылялся:

— Если говорить разумно, это, должно быть, очень трудно — путешествовать с женой и семьей. Однако, как вы увидите, отель «Универсал» скромен, но комфортабелен, могу вас уверить.

— Послушайте, — сказал Крис, — а вы не можете починить это сцепление сегодня? — Он обернулся к Джейн. — Тогда мы к двенадцати поспеем в Альмерию.

— И думать нечего, — сказала она. — Вот что выходит… —…

— …когда уезжают из Англии на машине, в которой ничего не смыслят? Ради бога, перестань.

Газман говорил с сильным акцентом, порой в его голосе прорывались визгливые, почти женские нотки, и теперь его голос безжалостно резанул слух Криса:

— Англия, если я позволю себе предложить…


Номер в гостинице, пропахший карболкой и дезинсекцией, был безукоризненно чист. Весь багаж сняли с машины и поместили на широкой площадке второго этажа — он громоздился бесформенной кучей среди свежих, налитых соком аспидистр. В номере так резко пахло дезинсекцией, что у Джейн разболелась голова. О номерах с ваннами тут и не слыхали, но в комнате был умывальник, и они им пользовались все три дня, что пробыли здесь.

От грязного и пыльного шоссе шли узкие, мощенные булыжником улочки. Выбеленные домики с выступающими балкончиками казались аккуратными и вполне ухоженными. Улицы сбегались к просторной площади. Сразу было видно, что это центр: это подтверждала и традиционная церковь, и неизбежная ратуша, и весьма полезный телеграф. Пока хорошо вымуштрованные механики Газмана чинили машину, Крис и Джейн, сидя в прохладном ресторане при гостинице, слушали Газмана.

По сторонам двери, ведущей на кухню, висели две клетки, громадные, как тюрьмы, сработанные строго, просто и красиво. В каждой клетке сидела тропическая птица с крючковатым клювом, и время от времени Газман, не прерывая разговора, скатывал шарик из оставшегося от обеда хлеба и бросал его так быстро и метко, что попадал точно в острые створки клюва, вечно высунутого наружу.

— Я всегда прихожу сюда на часок после завтрака и после обеда, — сказал Газман, закуривая небольшую сигару, — чтобы вкусить кофе и, может быть, встретить интересных людей, — я подразумеваю всех иностранцев, которым случится проехать мимо. Вы можете себе представить, что немногие остаются в нашем забытом богом городишке — как выразилась ваша обаятельная и разумная жена во время вашего внезапного появления здесь. Мой английский возвращается ко мне по мере разговора с вами, и я испытываю удовольствие. Я много читаю, чтобы поддержать свой запас слов, но разговоры здесь редкость. Я не говорил ни с кем на этом языке целых четырнадцать месяцев. Вы изображаете недоверие? Это правда. Немногим приходится испытать поломку именно в этом месте Испании. Многие приезжие англичане предпочитают побережья. Не потому, конечно, что там меньше москитов. Однако этого я убил: вечная тьма поглотила маленького мерзавца. А вон и другой. Вон на вашей руке. Бей его, Англия! Браво! И вы не менее ловки. Они обычно не так уж досаждают, мы всех их истребляем инсектицидами.

Мне кажется, англичане в наше просвещенное время любят Испанию за ее политический строй, очень правильный, немного примитивный, зато надежный и прочный. Простите! Я не знал, что вы торопитесь доехать до Африки и вам нет дела до испанской политики. Не так уж многие посещают художественные достопримечательности Иберии, которые я всегда предпочитал. Говорите, вы сыты по горло политикой и хотите отделаться от нее? Я вас не виню. Вы — само благоразумие, потому что политика может внести опасность в жизнь человека, особенно художника. Хорошо заниматься только живописью, и хорошо, что вы не задерживаетесь среди здешней страны. Зачем художнику запутываться в политику? Он к ней не привык, а когда пробует приложить руку, то в нем все разрывается. Шелли? Ну конечно, но это же было очень давно, моя дорогая Англия. Снова прошу простить меня. Да, я выпью коньячку. Когда я был в Лондоне в 1932 году, кто-то рассказал мне отличный тост: «Health, wealth and stealth!»[25] Гезундхайт![26]

Простите мою скромность, Англия, но я вижу по вашему багажу, что вы действительно художник, и я должен об этом сказать. У меня высокое мнение о художниках, и я могу понять, почему ваша машина сломалась. Художники мало разбираются в технических предметах. Я сам когда-то стартовал как посредственный художник. Это длинная история, она начинается, когда мне было восемнадцать, и я вам вскоре ее расскажу.

Машина ваша в надежных руках. Не волнуйтесь. И вам, мадам, я тоже запрещаю. Можно отдохнуть после такого обеда. Мои механики уже разобрали мотор и уже обрабатывают недостающие запасные части на токарном станке. В этой области Испании нет запасных частей как раз для машины вашей марки, поэтому приходится применять все хитрости нашей профессии, чтобы сделать их из ничего — из лома, как у вас говорят. Это меня не страшит, Англия, потому что в России мне приходилось делать запасные части для трофейных танков. Ах, чему я только научился в России! Но лучше бы мне никогда там не бывать. Я сражался трагически, мои пули разили так, что я каждую ночь обливаюсь кровью за свои прегрешения. Но что было, то прошло и пыльем поросло, все миновает. Я хоть выучил их язык. «Что делаешь?»

Да, жаль, что у вас не «фольксваген», для которого у меня имеются все запасные части. Однако, если бы у вас был «фольксваген», мы бы тут не беседовали. Вы были бы уже в Марракеше. Как мои соотечественники: обгоняют всех путешественников поголовно на своих резвых «фольксвагенах», как будто они только нынче утром выехали из Гамбурга, а к вечеру им нужно поспеть на паром в Танжере, чтобы назавтра быть в Марракеше. А потом, после скоростного уикенда в горах Атласа, они мчатся обратно, чтобы у себя на работе добиваться нового экономического чуда, и никто из них не знает, что своим существованием это чудо обязано и мне тоже. Что я хочу сказать? Как?..

А-ха-ха-ха! Вы очень сочувственны. Когда я смеюсь громко, вот так, вы не встаете и не идете прочь. Вы не глазеете на меня и не вздрагиваете. Часто англичане так себя ведут, особенно те, кто попадает в Испанию. Такие одинокие, такие краснолицые, они стоят и глазеют, а потом удаляются. Но вы поняли мой смех, Англия. Вы даже улыбаетесь. Наверно, это потому, что вы художник. Говорите, потому, что я художник? О, вы так добры, так добры. Я был художником, и солдатом тоже, и еще механиком. К несчастью, я занимался слишком многими вещами, я упал между двух ломаных стульев.

Но — можете верить, можете и не верить — я зарабатывал на жизнь рисованием более долгие годы, чем работал в гараже. Первые в своей жизни деньги я заработал еще студентом в Кенигсберге — нарисовал своего дядюшку, он был капитан корабля. Мой отец хотел сделать меня юристом, но я желал быть художником. Тогда было очень трудно спорить с моим отцом, он только что успел вернуться с войны и был очень обескуражен за Германию и за себя. Он требовал, чтобы я слушался его, как будто это я проиграл их войну, и выбора мне не давал. Я должен был бросить все рисование и стать адвокатом, и ни каплей меньше. Я сказал — нет. Он сказал — да. Тогда я удалился из дома. Я прошел двадцать миль до железной дороги со всеми деньгами, накопленными за многие годы, а когда я добрался туда, обнаружилось, что новенького капитальца, на который я уповал, не хватит даже на билет до первой станции моего долгого пути. Все мои банкноты были бесполезны, но я все же вопрошал себя, как же это так, потому что фабрики и дома стояли на месте и вокруг меня виднелись сады и поля. Я был ошеломлен. Но я отправился в Берлин без денег и добрался туда только через месяц, рисуя по дороге портреты за кусок хлеба и колбасы. Я начал понимать, что хотел сказать мой отец, но было уже поздно. Я рискнул порвать с прошлым и теперь расплачивался за это голодовкой, как и любой взбунтовавшийся юнец.

В моем семейном очаге я был закрыт от экономических бурь, но теперь я увидел, что делается со страной. Нищета… Во Франкфурте человек упал к моим ногам, потому что летел с высоты многих этажей. Это было ужасно, Англия: человек сорок лет трудился, копил деньги, и ничего у него не стало. А другой бежал по улице и кричал: «Я разорен! Разорен дотла!» Но те, всякие лавочники, они вернулись к своему кофе и коньяку. Никто не был солидным, Англия, — нигде никакой солидарности. У вас в мозгу это укладывается? В этой неразберихе я решил еще тверже, чем раньше, — выжить можно только при одном условии — стать художником. Путь из Кенигсберга в Берлин открыл мне прелесть путешествий. Но в Берлине было грязно и опасно. Он кишел проповедниками социализма. Вскоре я ушел и пешком отправился в Вену. Вы должны сообразить, что на все это ушли месяцы, но я молод, и мне это нравится. Я не очень-то хорошо ем, но я ел, и у меня было много приключений, особенно с женщинами. Я думаю, что это лучшее время в моей жизни. Вы хотите уходить, мадам? А, доброй ночи. Целую вам ручки, даже если вы против моей болтовни. Доброй ночи, мадам, доброй ночи. Очаровательная жена, Англия.

Вена мне не понравилась, потому что ее прошлая слава слишком прошла, и там было полно безработных. Одна из немногих разновидностей людей, которых я не люблю, — это люди без работы. У меня от них отвращение в желудке. Я неразумен, когда я их вижу, поэтому я стараюсь по мере возможности перестать их видеть. Я отправился в Будапешт, по берегу Дуная, с одним рюкзаком и палкой, свободный, здоровый и молодой. Я был не старомодный художник, который мрачно голодает у себя на чердаке или дни напролет болтает в кафе, нет, я хотел вращаться в мире людей. Однако в любом городе было много несогласий, может быть, люди пытались завершить то, что начали в окопах. Я смотрел, как суда проплывают мимо, всегда нагоняя меня, а потом оставляя далеко позади, пока я мог только слышать их сигнальные гудки за следующим поворотом речки. Деньги уплыли, но пароходы еще плавали. А что еще оставалось делать Германии? И все же то было хорошее время, Англия, потому что я совсем не думал о будущем или о том, что станется со мной в следующие годы. Я, конечно, не знал, что придется потерять так много хороших годов в маленьком испанском городишке — и в еще более нищей стране, чем тот городок в Германии, где я устроился после столь легкого расставания со своим домом родным. Простите, если я слишком много говорю. Это от коньяка, я становлюсь от него таким добрым и сентиментальным. Люди всего меньше умны, когда они слишком добры, так что прошу простить, если я не постоянно держусь на высоком уровне беседы, которая должна течь между двумя художниками.

Нет, я настаиваю, что на этот раз моя очередь. Ваша жена пошла посмотреть на ребеночка, нет? Собственно говоря, я закажу бутылочку коньяка. Это испанское пойло обжигает, но не опьяняет. А! Теперь я буду наливать. Не думайте, что у меня хватает смелости говорить с вами только тогда, когда я по горло залез в бутылку, просто я более смело говорю с вами, когда вы пьяны. А что, можете перепить меня, Англия? Чтобы я под стол свалился? А, мы еще увидим, дорогой камрад. Достаточно? Я прошел длинный путь, был во многих местах: Капри, Турция, Сталинград, Майорка, Лиссабон, но никогда не ожидал, что придется кончать в таком нелепом состоянии, как теперь. Это неверно, моя дорогая Англия, несправедливо. Мое сердце трепыхается, как летающая мышь, когда я думаю, что конец так рядом.

Почему? А! Что я говорил? Так. В Будапеште было еще больше убивания, так что я отправился в Клаузенбург (в какой стране теперь этот город, я уж не знаю) и миновал много таких славных чистеньких городков Саксонии. Крестьяне носили старинные живописные костюмы, были полны дружественности и достоинства на моей одинокой пыльной дороге. Мы говорили друг с другом, потом шли дальше. Я прошел пешком через леса и горы Трансильвании, сквозь высокие Карпаты. Горизонты менялись каждый день: голубые, багряные, белые, сверкающие, как солнце, а те дни, когда горизонты были закрыты дождем и туманом, я проводил в каком-нибудь сарае или в гостиной у фермера, если мне удавалось угодить семье набросками их портретов. Я шел дальше, шел и шел, прошел пешком каждую милю, Англия, — германский пилигрим — по великим равнинам, через Бухарест и снова через Дунай, затем — в Болгарию. Я оставил Германию далеко позади, и в моей душе была вольность. Политика меня не интересовала, и я на свободе удивлялся, как это мой отец обижается на войну.

Этот коньяк хорош! Но я не напиваюсь. Если бы я только мог напиться! Но чем больше коньяку я выпиваю, тем холоднее мне становится, холод и лед на сердце. Даже от хорошего коньяка. Health, wealth and stealth!

Я попал в Константинополь и остался на шесть месяцев. Как ни странно, но в самом бедном городе я хорошо зарабатывал. В восточном городе безработица меня не беспокоила: казалась естественной. Я бродил по террасам отелей над Босфором, рисовал портреты клиентуры и из полученных денег десять процентов отдавал хозяевам. Если они были современных взглядов, я рисовал их самих и их жен на фоне проливов, а иногда я брал заказ на изображение дворца или исторического здания.

Однажды я встретил человека, который стал спрашивать, не смогу ли я нарисовать для него здание в нескольких километрах отсюда, на побережье. Он обещал мне пять английских фунтов сразу и пять, когда я вернусь в отель. Разумеется, я дал согласие, и мы поехали на его машине. Он был пожилой англичанин, высокий и чопорный, но он предложил мне хорошую цену всего за час работы. К тому времени я выработал скорость в рисовании и сидел у берега, легко набрасывая строение на соседнем мысу. Пока я работал, ваш англичанин, Англия, ходил взад-вперед по берегу, торопливо затягиваясь сигарой, и по какой-то причине нервничал. Я закончил и уже складывал наброски, когда два турецких солдата встали из-за скалы и пошли на нас, выставив винтовки. «Идите к машине, — прошипел мой англичанин, — как будто вы ничего не делали». — «Ну что вы, право, мы же не делали ничего дурного», — ответил я. «Я бы этого не сказал, мой мальчик, — возразил он. — Именно сейчас вы изображали турецкий форт».

Мы побежали, но еще два солдата стояли перед нами, и англичанин шутил со всей четверкой, похлопывая их по дикарским головам, но ему пришлось отдать двадцать фунтов, чтобы они нас отпустили, и потом он ругался всю дорогу. Могло быть и хуже, как я понял в отеле, и англичанин был доволен, но сказал, что для следующего задания нам надо перебираться, и еще он спросил, не хочу ли я проехаться на попутных до границы Турции с Россией. «Прекрасные дикие края, — говорил, он. — Вы их никогда не забудете. Вы отправляетесь туда сами по себе и делаете несколько набросков для меня, и это принесет вам обогащение, пока я сижу здесь над своим шербетом. Ха-ха-ха!» Тогда я его спросил: «Вы хотите, чтобы я нарисовал турецкие укрепления или, может, советские?» — «Как сказать, — ответил он. — И те, и другие».

Так, Англия, началась моя первая плутовская работа, и богатства она мне не принесла, а здоровье у меня было и так. А-ха-ха, о-хо-хо! Вы крепыш, Англия. Вы даже не вздрагиваете, когда я хлопаю вас по спине как друг. Вот так! Раньше я был слишком наивен, чтобы чувствовать себя нечестным. Однажды меня захватили на турецкой границе со всеми рисунками и едва не повесили, но мой англичанин платит денежки, и я обретаю свободу. Чудесные дни. Я даже и не думал о политике.

Я слышу плач ребенка. Какой это милый звук! Англия, мне кажется, жена вас зовет.

3

— Сегодня прекрасная ночь, Англия, прекрасная звездно-темная ночь вокруг этого городка. Я путешествовал большую часть своей жизни. Даже если бы неприятностей не было, я бы все равно путешествовал, никогда не имея ни капли богатства, — мне нужна пища на закате и кипяток на завтрак. Во время войны мое путешествование было так же просто.

В юности, после того как солдаты меня экспортировали из Турции, они забрали все мои деньги, прежде чем отпустить меня. Если бы только мы завоевали их в этой войне, тогда бы я сумел их встретить и заставил бы расплатиться до последней капли крови! Я путешествовал в неисчислимых странах Балкан и Центрального Востока, пока не запутался в многообразной валюте и не перестал что-нибудь понимать в обмене. Я часто повторял свой путеводный катехизис, пересекая границы страны: «Десять слибов равны одному флапу; сотня клаков дает один золотой круд, за четыре стуки дают один дрек»[27], — но обычно я переходил к следующей нации без единого слиба, флапа, клаки или круда — ничего, кроме одежды и пары стоптанных сандалий. О валюте это я пошутил — нет такого факта, чтобы я его не помнил. Некоторые границы я переходил десятки раз, но и теперь я могу вспомнить все даты, могу встать со стороны и видеть себя каждый раз, как я иду, лишенный забот, к таможенному посту.

Одно мое приключение — это то, что я женился, и моя жена — сильная и здоровая девушка из Гамбурга, и она тоже любит гулять по жизни. Однажды мы прошагали из Александрии по всему побережью Африки до Танжера, но это было трудно, потому что мусульмане не любят, когда рисуют их лица. Однако мы там встречали много белых людей, и я рисовал также много зданий и интересных мест — потом это все очень пригодилось в определенных кругах Берлина. Понимаете?

Мы вернулись в Германию, и в этой стране мы тоже ходили пешком. Мы присоединялись к группам молодежи и совершали экскурсии в Альпы, было много занятных времяпрепровождений в горах Шварцвальда. Моя жена родила двух детей — оба мальчики, но жизнь все еще была лишена забот. Мы встречали множество молодых людей, таких же, как мы, и вместе развлекались. В искусстве я кое-чего достиг, я делал сотни рисунков и очень гордился всеми, хотя одни были лучше, другие хуже, как полагается. К сожалению, ваши самолеты превратили в пепел большинство этих рисунков. В этой войне я потерял много моих старых спутников, славных людей… но это все в прошлом, и необходимо забвение. Теперь у меня есть лишь несколько товарищей в Ибизе. Жизнь бывает так печальна, Англия.

Тогда, перед самой войной, мои рисунки высоко ценились в Германии. Они висели во многих галереях, потому что отражали дух времени — дух молодежи, со всей чистотой боровшейся за создание единого великого государства, великой корпорации в одной стране. Мы были патриотами, Англия, и радикалами притом. Ах, как хорошо, когда весь народ, как один человек, идет вперед! Я знаю многих художников, которые думали, что анархистам не под силу справиться со всеми бедами мира в одиночку, хотя они и напялили черные рубашки. Дети не любят ложиться в темноте, и разве можно их винить? Кто-нибудь должен развести огонь в камине и включить свет. Но вам не надо думать, что мне нравятся такие безобразия, как разговоры о низших расах и так далее. Ведь сами поразмыслите, как я смог бы жить в Испании, если бы я так думал? Время было гордое и благородное, одиночество было позабыто. Я тогда испытывал ощущения, о которых сейчас думаю целые ночи, потому что я чувствовал, что после всех странствий моих юных дней я наконец достиг внимания к моей работе и при этом получил удовлетворение: нашелся фюрер, указавший мне, что я не такой, как все те люди, которых я встречал в своих странствиях. Он воссоздал меня. Ага! Англия, вы рассердились по-настоящему, побольше, чем если я хлопнул бы вас по плечу, как подобает веселому германцу! Вы думаете, я так прогнил, что, если порежусь, из меня черви поползут? Только прошу вас, не надо так думать, этого я никому не позволю. Я теперь ничему не верю, позвольте вам сказать. Ничему, ничему, ничему. Все куда-нибудь вступали в те дни, я и сам не мог удержаться, хотя я и художник. Именно потому, что я был художником, я дошел до конца, до самой крайности, опустился на самое дно. Меня несло, как эту пробку от коньяка, несло вниз по большой реке. Выплыть я не мог, и, честно говоря, река была такая мощная, что мне она нравилась, нравилось плыть по ней, по такой могучей реке, потому что я был так же легок, как эта пробка, и река никогда не проглотила бы меня. Он… он сделал нас легкими, как пробка, Англия. Но теперь политика удалилась из кругозора моей жизни, теперь я уже не отличаю одну расу от другой, один строй от другого. Ваше лицо сурово, и вы глядите вдаль. Но послушайте меня внимательно, вы счастливый человек. До сих пор вы не знали, что значит принадлежать к нации, которая переступила все границы, но вы еще узнаете, узнаете. Я вижу, что так и будет, потому что я читаю ваши газеты. До сих пор ваша страна была счастливчиком, а наша — несчастливчиком. Не было нам удачи, совсем не было. Мы люди здравомыслящие, умные, сильные, но несчастливые. Вы отрезаете голову своему королю Карлу, мы своему Карлу — нет. А теперь вы улыбаетесь моей шутке. Вы смеетесь. У вас высокомерный смех, Англия, мягкая усмешка тех, кто ничего не знает, но было время, когда стоило любому иностранцу посмеяться надо мной вот так — и я мог его убить. И убивал, да, убивал!

Остановите меня, если я слишком кричу. Прошу прощенья. Нет, не уходите, Англия. Ваш младенец не плачет. Ваша жена не зовет. Послушайте меня. Я ни во что не верю, кроме одного: вашу машину я починю, и починю хорошо. А это немало. Кто еще мог бы помочь вам, снова отправить вас в дорогу? Далеко же я ушел от выставок своих картин, а ведь одну из них открыл и одобрил Сами-Знаете-Кто, человек, который разбирался и в искусстве тоже. Да, именно он самый! Он пожал мою собственную руку, вот эту руку! К тому времени я примирился с отцом: а ведь я ненавидел своего отца так, как никто не умел ненавидеть в нашем цивилизованном мире, и меня заставили снова уважать его, с сочувствием относиться к его взглядам. Начать снова уважать своего отца в пожилом возрасте! Вы можете это себе представить, Англия? И кто это сделал? Поистине велик тот человек, который сумел заставить различные поколения понять друг друга, — может, он и диктатор, но великий, он все же гений. Уверяю вас, что мой отец был самым гордым человеком в Германии, когда тот, кто все это совершил, пожал мою руку — вот эту самую руку!

Однако не буду больше докучать вам рассказами о своих приключениях в те времена. Пропустим несколько лет и поговорим о романтической Испании. Хотя романтики в ней не было. Она может быть ужасно грязной и неприятной, не то что более чистые страны, как наши с вами, моя дорогая Англия. Когда я перешел пешком через горы в 1945-м, я две недели прятался в хижине пастуха. Пастух получал кое с кого чудовищно высокую плату за этот вонючий хлев, но на меня все время нападали муравьи, так что я чуть не сошел с ума. Я был похож на сумасшедшего — в отрепьях, с длинной бородой; мне казалось, что я король Штейермарка с короной набекрень. Муравьи ползли в дверь, я устал убивать их молотом и скипетром, потом я стал щадить некоторых из них в надежде, что они вернутся к своим друзьям и скажут, чтобы они не лезли в эту хижину, потому что безумный немец-скелет учинил там форменное побоище. Но это не помогло, и они все прибывали на этот смертоубийственный пир. Я трудился целые дни, чтобы остановить их, но они все лезли и лезли: должно быть, хотели посмотреть, почему те, первые их собратья, не возвращаются. Их были тысячи, и моя романтическая натура одержала верх, потому что я устал первый. И сила, и разум оказались бесполезны. В муравьях есть что-то нечеловеческое. Теперь, когда я вижу муравьев в своем доме или в гараже, я опрыскиваю их инсектицидом — бактериологическое оружие, если хотите. Теперь я могу предоставить это дело науке, и мне больше не нужно задаваться себе глупыми вопросами. Я думаю обо всех этих несчастных муравьях, которые идут на смерть; может быть, у самих муравьев нет никакой свободы выбора, и им остается только вступать со мной в войну. Вот если бы все они были личностями, как вы, Англия, или как я, тогда, может быть, пришлось бы убить только одного или двоих, а там уж остальные бросились бы бежать.

Как я попал в Испанию? Моя жизнь полна приключений, но на этот раз я попал в Испанию по необходимости, по жестокой необходимости. Это был вопрос жизни и смерти. Чтобы попасть сюда, я вышел из России и совершил путь более долгий, чем все путешествия юности, о которых я вам уже рассказал. Назовите любую страну — я там был. Скажите город, и я назову главную улицу, потому что я спал на ней. Я вам могу рассказать о цвете полицейской формы и где можно достать самую дешевую еду; на каком углу лучше всего стоять, когда просишь милостыню. С окончания войны я делал много вещей, которые мне не свойственны от природы, и я должен был бы стыдиться, если бы не считал, что долг человека — выжить. Вы говорите — долг человека дать выжить другому? Конечно, совершенно верно, именно так. Гуманисты всегда были мне ближними по сердцу, мой дорогой друг. Но во время войны я думал, что людям не выжить, а когда война начала подходить к концу, я уже понял, что они все же выживут. Как мне удалось стать владельцем гаража, спрашиваете? Нужны большие деньги, чтобы купить гараж, и я вам сейчас расскажу то, что никогда не открыл бы ни одной проживающей душе, даже собственной жене, так что вы не трудитесь меня прощать, а постарайтесь понять.

Я попал в Алжир. Если скажу как, это повредит кое-кому, так что не стоит. Одно время я был учителем английского в Сетифе и выдавал себя за англичанина. Я во всем подражал тому человеку, который шпионил на берегу турецкого Босфора, так что никто на этом новом месте не почуял разницы. Я также учил английскому мусульман, но это был очень плохой заработок. Чтобы увеличить свой прибыток, я делал хитроумные карты фермерских участков этого района. Я натренировался в картографии, и, если у крестьянина был жалкий и крошечный клочок земли, на моей карте он выглядел как целое королевство, и крестьянин с радостью вставлял эту карту в рамочку и вешал ее на стене своего обиталища под жестяной крышей. И по ночам, когда москиты доводили его до бешенства и он сходил с ума, потому что его мучили мысли про урожай, деньги и засуху, не говоря о восстаниях, он созерцал эту карту и видел, что ему есть за что бороться. Потом я начал продавать участки, которые не очень определенно принадлежали мне, — продавал их французам, которые только что прибыли из армии после беспорядков в Индокитае, намекая при этом, что на участках есть нефть. Теперь, как я слышал, там и вправду нашли нефть, но это не имеет значения. Я продавал землю только дешево, но скоро собрал много настоящих финансов, их хватило, чтобы накупить паспортов и удрать на Майорку. Я достал хорошее место — агентом по путешествиям в Пальме и хорошо работал год, старался откладывать деньги, как честный человек. Испания была тогда каменной страной, трудно было зарабатывать на жизнь — теперь, когда песета девальвирована, это много легче. Я не мог копить, потому что постоянно все время передо мной было воспоминание человека из Франкфурта, который упал к моим ногам совершенно мертвый, оттого что всех его сбережений не хватило бы на почтовую марку. Но потом один итальянец просит меня присмотреть зимой за его яхтой, что оказалось для него колоссальной ошибкой, потому что я продал яхту богатому англичанину и самолетом удрал в Париж.

Там я решил, что совершил такое множество путешествий в своей разбросанной жизни, что мне пора употребить свой опыт на собственный бизнес. Для начала я объявил в хорошей газете, что желательно собрать десять человек для кругосветного путешествия, что это будет предприятие на кооперативных началах и что нужно немного денег, сравнительно, разумеется. Но когда я увидел этих десять человек, я сказал, что хватит по две тысячи долларов с каждого, но нужно еще напичкать их достаточно современными премудростями, чтобы они подошли для моей экспедиции. Я объяснил, что из нашего коллективного фонда мы извлечем грузовик и кинокамеру, чтобы снимать в чужих странах документальные фильмы, которые можно будет продать. Все сказали, что это блестящая идея, и вскоре я дешево купил грузовик и камеру. Две недели мы разрабатывали маршрут, а я планировал все детали путешествия. На карты я потратил примерно столько же, сколько на грузовик, и на всех наших собраниях развешивал эти карты по стенам. Я задал этим людям труд по картографии и сбору запасов. Они все были славные, так мне доверяли, даже когда я сказал, что требуется дополнительный взнос, потому что пленка дорогая. Я предусмотрел, что начальника экспедиции у нас не будет: все дела должен решать комитет во главе со мной. Но как-то против своей воли я стал всем заправлять. Я сделался их настоящим вождем, потому что больше думал об их мнениях, а не о себе. В этом смысле мое доброе сердце одержало триумф, потому что я был им необходим как сверхбосс.

Много денег я положил в банк, но беда была в одном: эта идея кругосветного путешествия стала меня так увлекать, что я не мог заставить себя исчезнуть вместе с ней. Я как одержимый продолжал подготовку к путешествию. Я написал во многие мастерские и магазины, даже во Францию, и они присылали мне снаряжение. Все счета я выписывал на своих клиентов — так я их втайне называл. К сожалению, газеты стали писать о моих планах и напечатали даже мою фотографию.

И вот наш большой грузовик отправился из Парижа и сломался по дороге на Марсель. Я его починил, и из Марселя наша веселая компания отплыла на пакетботе в Касабланку. Мне случалось перемещать батальоны пехоты и танков (и множество пленных) в самых различных обстоятельствах в России, когда пыль в глаза, грязь в душу, холод в кости, но тут, с этими двадцатью спутниками (к тому времени в наш комитет вошли еще люди), я чувствовал себя счастливым. Это было похоже на возвращенную юность. Все меня любили. Я был душой общества, Англия, по всеобщему мнению этих милых, добрых друзей. Слезы падают из моих глаз, когда я думаю об этом, — настоящие слезы, вкус которых для меня невыносим. Чем дальше я следовал в этом сентиментальном путешествии с моими дорогими интернациональными спутниками, тем меньше оставалось денег, с которыми я намеревался уйти и открыть свой гараж в Испании. Никогда еще совесть так не бунтовалась во мне. Но что мне было делать? Скажите, Англия, что мне было делать? А вы бы поступили по-другому? Ничего подобного, и не возражайте! Мой бог! Вот я опять кричу. Почему вы меня не останавливаете?

Грузовик ужасно поломался около Колом-Бешара, как раз когда мы намеревались пересечь настоящую пустыню. Но мои таланты снова торжествуют, я его починяю, и я говорю, что надо его испытать. Они все еще в палатках, кончают завтракать, а я выезжаю, еду все кругом и кругом, большими кругами. Вдруг я еду прямо, и больше они меня никогда не видели. Не знаю, что с ними получилось. У них почти ни гроша не было. Я забрал бензин и кинокамеры, все ценное, вместе с наличностью. Рассуждать об этом мне слишком больно, так что ни о чем меня не спрашивайте, даже если я вам сам скажу. Из Касабланки я прибыл в этот городок, и, когда взял все из банков, я увидел, что мне хватит на гараж и даже много остается.

А теперь, когда я в Испании, вы думаете, у меня есть все, что нужно человеку? У меня жена-испанка, двое детей и интересная работа. У меня было несколько жен, я теперь вот испанка. Она смуглая, красивая и полная (да, вы же ее видели), но в постели она мне не пара. Дети ходят в монастырскую школу, целуют кресты, дрожат перед монашками и попами. Эту братию я совсем не выношу, но что поделаешь? Жизнь у меня скучная, здесь нечем заняться. Иногда мы ходим на бой быков. Это красивое представление, но не очень привлекательное для разумного человеческого существа вроде меня. Зимой мы не видим путешественников совсем и жмемся к камину, как мокрое белье. Время от времени я еще немного рисую. Да, один рисунок вон там, я подарил его этой гостинице. Вам не нравится? Нравится? Ах, вы меня осчастливили, Англия. Часто я езжу по берегу в Альжесирас, это короткое путешествие для моего надежного «фольксвагена». Очень приятный порт, и я там много рисую. Я знаю там одних русских, которые держат отель и сдают мне комнату по своей цене. Силуэт Гибралтара получается на бумаге захватывающе интересным, я его вижу с террасы. Я бываю и напротив, в вашем знаменитом скалистом форту, езжу за покупками и еще приобретаю какую-нибудь вашу интеллектуальную английскую воскресную газету. Одного номера мне хватает по меньшей мере на месяц. Я считаю, что они очень хороши, исключительно оживленны и интересны для такого ума, как мой.

Эх, Англия, давайте пройдемся, и я расскажу вам, почему моя жизнь кончена… Так-то лучше. Воздух пахнет хорошо и свежо. Подумать только, мы проговорили всю ночь навылет. Я всем говорю неправду — без исключения. Но самому себе — а я сейчас говорю с вами, как с самим собой, — самому себе, насколько это возможно, я говорю точную, холодную, как лед, правду. То, что я лгу всем остальным, дает мне возможность говорить более точную правду самому себе. Счастлив ли я? Для большинства людей счастье в том, что можно жить по привычкам, созданным их отцами. Но ОН все это переменил, вот за что мы его любили, ОН натаскал нас на такие истины, что нам уже не нужна была жизнь по привычкам. Это было бы хуже смерти — смерть, во всяком случае, это что-то положительное.

Вон то зеленое пятнышко там, на небе, — начало рассвета, капелька света, светлячок, которого солнце послало вперед, чтобы убедиться, что все темно перед его восходом. Ваша жена ни за что вам не простит. Но женщины — неразумные человеческие существа. О-хо-хо! А по-вашему, разумные, Англия? Я вам докажу, что вы не правы, и быстрее, чем вы меня убедите. Вы говорите, что солнце красное. Я вижу, что таким оно и будет. Но я был в Испании много раз. Я пришел сюда в 1934-м, всю дорогу пешком, рисовал крестьянские дома и туристские памятники — потом они вышли альбомом в Берлине. Я осматривал страну. Испанию я знаю отлично. Мы спасли эту прекрасную страну от большевизма, хотя подчас я спрашиваю себя: зачем? Я боюсь здесь коммунистического правительства, потому что, если они придут к власти, мне конец. Весь мир покроется для меня тьмой. Может быть, Франко заключит пакт с коммунистической Германией и вышлет меня обратно. Такое уже бывало. Я чувствую, как моя кровать уходит из-под меня.

Моя жизнь была трагична, но я не из тех, кто оплакивает сам себя. Сегодня будет жарко. Я уже вспотел. Надо бы мне продать свой гараж и уехать, уехать в другую страну. Я вынужден покинуть жену и детей, а это не очень хорошая участь. Это заставляет мое сердце страдать, как — вы не можете себе вообразить. Я потихоньку перевожу тайные грузы в другой свой гараж и однажды я скажу ей, что еду проверить там дела, и больше она никогда меня не увидит. Я путешествую с легкостью, Англия, но мне почти шестьдесят лет. Вы заметили, что я не говорил о войне, потому что это слишком болезнетворно для меня. Мой дом был в Восточной Пруссии: Советы захватили фамильные земли. Они поработили и убили моих собратьев-земляков. Англия, не смейтесь. Говорите, надо бы оставить берлинскую стену навсегда? А, вы сами не знаете, что говорите. Я теперь вижу, что мое несчастье радует вас. Я там не был, конечно, но я знаю, что делали Советы. Моя жена погибла в одну из бомбардировок.

Англия, прошу, не задавайте мне этот вопрос: я не знаю, кто начал эти отвратительные налеты на мирное население. Когда начинается война, случается много всего. Много воды утекает под мостами. Но дайте же мне пройти дальше в моем рассказе. Прошу терпения. Оба моих сына в коммунистической партии. Как будто я за это сражался, истощал всю гигантскую энергию души и тела в борьбе за единую великую Германию. Я хочу поехать туда и побить обоих, избить их без милосердия, бить по ним, пока они не умрут.

Однажды я получил от них письмо, они зовут меня вернуться домой — не на родину, а домой. Как письмо попадает ко мне, не знаю, но его послали из Толедо. Они просят меня вернуться и работать для демократической Германии. Как думаете, почему они просят меня? Думаете, они невинны и просто любят своего отца, как положено сыновьям? Нет, все потому, что они знают — меня повесят, как только я туда вернусь. Вот почему они зовут. Это дьяволы, дьяволы.

Я уезжаю из Вилья Овеха, бросаю Испанию, потому что некто приехал сюда несколько недель назад и видел меня. Думаю, он узнал меня по некоторым фото в парижской газете и по другим, сделанным моими врагами. Они меня прихлопнули, они охотились за мной, как за зверем, и знают, где я теперь. Я знаю, они пока что не трогают меня, — должно быть, есть дело покрупнее — кто-то более важный, можно потом заняться мелкой рыбешкой. Тот еврей был непохож на других. Он был высокий, молодой и белокурый. Он был загорелый на солнце, очень красивый, как будто пробыл в Испании так же долго, как я, и однажды он подошел к двери моего гаража и заглянул внутрь прямо на меня. Он смотрел, чтобы убедиться. Я не мог выдержать его взгляда, и с моего лица можно было брать мел, как со скал в Дувре. Спрашиваете, откуда я знаю, что он еврей? Не издевайтесь надо мной, Англия, я ведь больше не против них. Я едва взглянул на его лицо и все ПОНЯЛ, потому что глаза у него горели, как угли; славный молодой человек, мог бы быть приятным туристом, но я знал, знал — сам того не понимая, откуда я это знаю, что он — один из их народа. Теперь у них есть своя страна; жаль, что у них не было своей страны до войны, Англия. Его глаза выжгли мне сердце. Я не мог пошевельнуться. На другой день он уехал, но теперь они могут прийти за мной в любую минуту. Я все еще молод, хотя мне и шестьдесят, а вы, может, думаете, что мне наплевать — пусть меня забирают, или, по-вашему, я убью себя, пока они не пришли?

Здесь мне оставаться невозможно, потому что люди обратились против меня. Может, еврей сказал что-то перед уходом, но один человек остановил меня в переулке и сказал: «Газман, убирайся, ступай домой». А ведь этот человек был моим другом, так что понимаете, как он меня глубоко поранил. И как назло, чтобы еще крепче мне вбить эти слова в голову, на стенках пишут крупно: «Газман, ступай домой!» Никто не понимает, что я желаю быть в одиночестве, жить мирно, работать как положено. Когда я лью слезы вот так, я чувствую, что я старый человек.

Я не должен был убивать тех людей. Я присел поесть. Они были голодные в снегу, и я не мог удержаться. Я не мог переносить, как они стояли и смотрели, люди, которые не могли работать, потому что у них не было еды, нечего было есть. А они все смотрели, Англия, все смотрели. Я думал: их жизнь — одна мука. Я ее прикончу. Если даже я буду кормить их, как на рождество, хоть три месяца, они все равно никогда не станут сильными. Я хотел помочь им освободиться от их жизни и страданий, дать им мир, чтобы они больше не мерзли и не голодали. Я перестрелял их из винтовки. После этого я совсем сбился с пути, потерял власть над собой. Душа моя была черна. Я убивал и снова убивал, чтобы прекратить поток страданий, который обрушился на меня. Пока я убивал, мне было тепло, я забывал о страдании, о ревматизме своей души. Как я мог так поступать! Я же был не такой, как другие. Я был художник.

Послушайте, не надо уходить. Не останавливайтесь, не бросайте меня. Солнце хочет напоить эту гору огнем. Я всегда буду видеть горы в огне, куда бы я ни дошел, куда бы ни ступала моя нога, — багровые горы, рассыпающие огонь со своих вершин. Даже до прихода еврея мне был сон однажды ночью. Я был молодым студентом в университете, и на асфальте были нарисованы круги для гимнастических упражнений. Я стоял в одном кругу, все переменилось, и замкнутый круг превратился в раскаленную добела сталь. Это был тонкий обруч, кольцо пылающего металла. Я хотел выйти из него, но не мог, потому что жар от него опалял мои ноги. Изо всех сил я напирал на него. Но, хотя я и был высокорослый человек, я не мог выпрыгнуть оттуда. Вместо книги у меня в руке очутился пистолет, и я собирался застрелиться, потому что твердо знал, что, если я застрелюсь, я смогу выйти из круга и освободиться. Я застрелил какого-то прохожего, и это был беззвучный выстрел. Но потом я проснулся — и ничего мне не помогло.

Военные говорят, что маршальский жезл лежит в ранце каждого солдата. В мирной жизни, мне кажется, в каждом шкафу лежит пара стоптанных сандалий, потому что нельзя знать, когда начнется самый долгий поход в жизни — не знаешь, преступник ты или нет. Я закопал вину в свою душу, как ослиный навоз в добрую почву. Если бы я был аристократом, я мог бы заявить, что всех моих предков повесили на крюках для мяса за попытку восстать. Если бы я был из фабричных рабочих, я мог бы сказать, что плохо разбирался в таких делах. Всякий, кто умирает, умирает напрасно, Англия, — значит, так поступить я не могу. Что я собираюсь делать? Ваши вопросы законны, но я практичен. Я разумен. Я не буду сдаваться, потому что я всегда разумен. Может быть, это лучшее наследство, которое досталось мне от отца. Я смотрю на свои карты и питаю большую надежду загнанного человека. У вас нет долларов, которые я мог бы разменять? Нету? А вы не можете хотя бы заплатить за починку машины долларами? Ах так. У меня есть второй «фольксваген», могу вам продать, всего год на ходу и быстрый, как молния, с многолетней гарантией на любых дорогах. Человек, у которого я его купил, брал его в Ньясаленд — через всю землю, полный оборот. Тогда заплатите мне в фунтах стерлингов — гибралтарских, если хотите. Я могу за один день обернуться туда и обратно на пароме, сделать нужные покупки в дальнюю дорогу… нет, не можете?

Будет облачный день, хорошо для езды в машине, потому что не так жарко. Ваша машина в отличном порядке и будет работать хорошо и очень долго. Это порядочная машина, с выносливым мотором и прочным корпусом. Но она не слишком поддается починкам и протянет не так долго, как вы думали, покупая ее. В другой раз, если хотите послушать моего доброго совета, покупайте «фольксваген». Вы об этом не пожалеете и всегда вспомните меня за такой солидный совет.

Я устал после бессонной ночи. Правьте осторожно на горных поворотах. Вы не видите, что там написано, на небе? Не видите? Глаза у вас нехорошие. Или, может быть, вы меня обманываете, не хотите меня обидеть? Там сказано: «Газман, ступай домой!» Куда я пойду? У меня здесь два собственных дома и гараж. У меня здесь собственность, Англия, собственность. Всю свою жизнь я хотел владеть собственностью, и мне придется все продать тут, в Вилья Овеха, чуть ли не за бесценок. Ступай домой, говорят они мне, ступай домой.

Разумный, здравомыслящий, интеллигентный! Теперь все разумные и здравомыслящие. Да, это прекрасные слова, но их надо держать в коробочке и любоваться ими, как этими двумя попугаями, которых хозяин отеля привез из Южной Америки. Смотришь на них, и их красота радует сердце. Один незадачливый американский турист хотел как-то потрогать их, поднес палец слишком близко к клетке, и кровь брызнула, когда щелкнул острый, как бритва, клюв. Их пестрая расцветка веселит вам душу, но когда вас выследили и приперли к стенке, в самый угол, какая тогда польза быть разумным и здравомыслящим? Дайте людям волю, и на вас накатит великое уничтожение.

У меня пусто в голове, когда я не спал ночь, но мне пора идти на работу и за работой все еще немного обдумать. Мое имя не Газман. Это имя дали мне испанцы, гордые, скрытные и завистливые, потому что я знаю свое дело. Меня всегда удивляло, что я так успешно сделал коммерческую карьеру, начав жизнь просто как нищий пеший бродяга, рисующий лица. А теперь я стану бездомным путником, когда мне совсем этого не хочется.


Крис отвернулся и быстро пошел через тихий городок к гостинице, лицо у него было серовато-зеленого цвета, как свежая ветка, с которой содрали кору. Его жена кормила младенца. Послезавтра они будут в Африке. Еще через шесть месяцев в Лондоне.


Машина опять сломалась в Танжере.

«Вот полоумный нацист, — подумал он. — Даже эту паршивую машину не сумел починить!»

Йан Кричтон Смит