Выжить во что бы то ни стало(Перевод А. Кистяковского)
Я довольно редко вспоминаю то время. Ведь оно просто-напросто пропало даром.
Да и в это утро сработала не память — запах воскресил прошлое: запах лосьона для бритья. Я только что побрился — по обыкновению в полдевятого: я вообще человек устоявшихся привычек, — и вот, не знаю уж, как это получилось, но маленький флакончик с желтоватой жидкостью вдруг напомнил мне о прошлом. А если быть точнее, то не сам флакончик — да и цвет лосьона тут, пожалуй, ни при чем, — а запах, ощущение свежести на щеках. Помнится, я читал в «Литературном обозрении» про человека — то ли француза, то ли немца, — который мог сочинить целый роман, попробовав что-нибудь на вкус или понюхав. Не помню в точности, что он там сочинял: я почти не читаю, особенно беллетристику, — я юрист, и у меня на это просто нет времени.
Словом, было обычное июльское утро. Шила, как всегда, уже ждала меня в столовой, я собирался позавтракать и отправиться в контору — это недалеко от моего дома, я хожу туда пешком, — и вдруг какая-то сила перенесла меня в прошлое: на пятнадцать лет назад, в Центральную Англию. Да-да, ровно на пятнадцать лет. Потому что тогда тоже был июль.
Утром в конторе и потом днем в суде я все никак не мог отделаться от воспоминаний, так что иногда даже переставал слышать прения — вроде нашего туговатого на ухо судьи. Я не слишком часто веду процессы в суде: это не приносит выгоды, да и удовольствия мне не доставляет. Оратор я, надо признаться, никакой. Мне больше по душе работа в конторе: моя профессия — юридические консультации. Я хорошо могу разобраться в тонкостях, в деталях, но вести весь процесс — это не для меня.
Итак, о прошлом мне напомнил запах лосьона. Не знаю даже, почему я протер им лицо — может быть, из-за легкого, радостного настроения, навеянного летним солнечным утром. Обычно я не пользуюсь притираниями и лосьонами, разве что мазью для укрепления волос: в последнее время я начал лысеть. И мне кажется, тут виноваты армейские порядки: ведь практически все два года моей солдатской службы я был вынужден постоянно носить шапку — армейский форменный темно-синий берет. Вот эти-то два года мне и напомнил запах лосьона.
Два года беспрестанной возни с обмундированием: ботинки, ремень, кокарда — словом, форма. У нас, например, было две пары ботинок: лучшие парадные (если это не бессмыслица) и лучшие повседневные. (Сейчас я понимаю: обе пары ботинок не могли быть «лучшими», но тогда это почему-то не приходило мне в голову.) Или форма одежды: лучшая парадная и лучшая полевая (опять то же самое: всего два комплекта, и оба «лучшие»).
Нам непрерывно приходилось чистить ботинки. Мы должны были надраивать их до зеркального блеска — так, чтобы грубая, шероховатая кожа выглядела совершенно гладкой и глянцевой. Из вечера в вечер я разогревал гуталин, смазывал им ботинки и полировал их щеткой, пока кожа не начинала ослепительно сиять.
Считалось, что мы должны быть идеально чистыми. И идеально выбритыми, разумеется, тоже. И вот, чтобы щеки стали совершенно гладкими, я протирал их после бритья лосьоном, запах которого и напомнил мне о прошлом. Стерильная, я сказал бы даже пресная, чистота — и запах лосьона на гладко выбритых щеках, вот как сейчас мне вспоминается то время.
Меня призвали в армию прямо из университета, и я помню душный, переполненный вагон, увозящий нас из Шотландии в Центральную Англию. Поезд всю ночь мчался на юг и поутру уже громыхал мимо английских городов, и мне помнится, что многие парни играли в карты.
Что я тогда чувствовал, глядя в окно вагона на маму и сестру, машущих мне платками? По-моему, ничего я тогда не чувствовал. Никаких интересных приключений я не ждал, а о патриотическом долге даже не вспоминал. Меня охватило тупое оцепенение, я понимал, что от армии отвертеться невозможно, и решил вести себя осторожно и осмотрительно, — словом, у меня была одна-единственная цель: выжить, выжить во что бы то ни стало.
Часов в двенадцать дня мы выгрузились из поезда и двинулись пешком к военному лагерю. Нас окружала спокойная сельская местность, и придорожные луга пестрели яркими цветами. В отдалении красный трактор распахивал поле. Я мысленно прощался с этим мирным пейзажем — ведь впереди у меня было два года армейской службы.
Через некоторое время мы подошли к лагерю — толпа штатских парней с чемоданами в руках, в мятых костюмах (мы спали в поезде, не раздеваясь) — и остановились перед воротами. Ворота охранял солдат с винтовкой, — приклад винтовки покоился на земле, и солдат, парень примерно нашего возраста, небрежно придерживал ее рукой. Коротко остриженный, в берете с кокардой, солдат не только не ответил на наши улыбки, но и нас самих-то, казалось, не заметил.
После переклички нас повели в казарму. Мы брели по лагерю с чемоданами в руках, и я тогда, помнится, здорово нервничал, да и другим парням было явно не по себе, а тут еще на плацу, мимо которого мы шли, кто-то страшно орал на новобранцев. Новобранцы — их было на плацу человек двадцать — казались поразительно ничтожными и маленькими в центре этого огромного серо-каменного прямоугольника.
Но наконец после каких-то дополнительных проверок мы оказались в казарме и присели на кровати, покрытые грубыми зелеными чехлами. Помнится, там было двенадцать кроватей, по шесть в ряд, а между ними — камин.
Мы ничего не знали об армии. Правда, один или двое парней бывали в детских военных лагерях. (Мне запомнился низкорослый толстощекий парнишка, казавшийся необычайно юным и простодушным, хотя ему, как и нам, было лет восемнадцать — он выглядел ангелочком и все время читал книжку, которую написал какой-то Фербанк; этот парнишка учился в частной школе и летом ездил в детский военный лагерь). Но, повторяю, почти никто из нас не знал, чего ждать. Разумеется, я видел фильмы об армии (не очень, правда, много: я был прилежным студентом, и у меня редко выкраивалось время для кино), но считал, что они приукрашивают солдатскую жизнь. По фильмам выходило, насколько я мог вспомнить, что в армии приходится здорово трудиться, но зато жизнь у солдата необыкновенно интересная, а капралы и сержанты, хоть и кажутся грубиянами, на самом деле золотые люди. У сержанта, матерящего нерадивого новобранца, всегда теплится добрая искорка в глазах, а вечером, беседуя за кружкой пива с товарищем, он хвалит свой взвод. Так было в фильмах.
И как это ни смешно, первое время нам казалось, что наша служба действительно напоминает кинофильм (потом, правда, все стала куда более реальным). Итак, мы осторожно присели на кровати, и тут в казарму вошел капрал (нам самим пришлось соображать, какой у него чин; помнится, на второй день моей солдатской службы меня обругали за излишнюю почтительность: обращаясь к сержанту, я сказал «сэр»). Сначала мы услышали чеканные шаги — он вошел, — и по казарме раскатилось: «Вста-а-а-ать!» Будьте уверены, мы вскочили моментально и, дрожа, уставились на вошедшего капрала.
Это был низенький усатый человек — нам почудилось, что его усы живут своей собственной жизнью, — и выглядел он необычайно ладным и подтянутым. Его черные ботинки ослепительно сияли, сияла пряжка на желтом ремне, сияла прикрепленная к берету кокарда. Мы изо всех сил старались стоять «смирно», а капрал, неторопливо прохаживаясь по казарме, время от времени задерживался около кого-нибудь из парней, подходил к нему вплотную и говорил (как в кино):
— Вы будете думать, что я изверг. Вы будете проситься обратно к маме. Вы будете вкалывать, как сучьи дети, и проклянете тот день, когда родились на свет. Вы будете ненавидеть меня наяву и во сне, если у вас хватит силенок на ненависть. Но я вам скажу еще одну штуку: если вы будете трудиться на совесть, то и я к вам буду относиться по совести.
В казарме повисла напряженная тишина, только на окне, за которым виднелся плац, билась и жужжала большая муха.
Потом капрал сказал:
— А сейчас — на выход! Получите у интенданта личное обмундирование.
Ну и ну! Мне показалось, что в казарме взорвалась бомба. Я никогда не сталкивался с подобными людьми. Мне после университета это было особенно тяжко. Даже самые свирепые университетские преподаватели не пылали такой лютой, едва сдерживаемой злобой. Мы почти физически ощущали его ненависть, вызванную нашей омерзительной неопрятностью, и понимали, что, когда он за нас возьмется всерьез, мы станем такими чистыми, что дальше некуда.
Все это мгновенно всплыло в моей памяти, едва я ощутил запах лосьона, — воспоминания преследовали меня и в суде, так что пару раз я даже не слышал вопросов судьи. Впрочем, об этом я уже говорил.
В тот день суд разбирал очень скверное дело — скверное и необычное для нашего славного городка, где все жители знают друг друга в лицо, а улицы уютно затенены деревьями.
Я восстановил в памяти подробности дела. Два юнца, шляясь ночью по улицам, заметили сидящего на лавочке человека. В руках он держал бутылку портвейна и время от времени отпивал прямо из горлышка. Юнцы подошли и попросили выпить, а получив отказ, набросились на человека, повалили его на землю и стали бить ногами. В день открытия процесса он все еще лежал в больнице, и врачи серьезно опасались за его жизнь. Юнцы, разумеется, все отрицали, говорили, что в глаза не видели пострадавшего и что они, мол, даже не понимают, в чем обвиняет их полиция.
На меня они произвели пренеприятное впечатление — полуграмотные наглецы с длинными патлами, не испытывающие ни малейшего уважения к порядку. Оба щеголяли в кожаных куртках — у одного из юнцов был мотоцикл. За ними тянулась слава хулиганов, а один был замешан в историю с поножовщиной. Мне эти юнцы решительно не нравились. Не нравились, потому что были непонятны. У нас нет своих детей (Шила много рисует, и это скрашивает ей жизнь), но дело не в этом. Они и ко мне не испытывали уважения и прямо в лицо называли «дядей». Им явно ничего не стоило изувечить человека, да, кроме всего прочего, был и свидетель их преступления — девушка, возвращавшаяся с танцев домой. Она слышала, как один из юнцов сказал: