«Сколько у меня времени на это?» – спросил Василевский.
«Сегодня же, – ответил Сталин. – Возвращайтесь, как только приказ будет готов».
Документ, который Василевский представил в тот вечер, известен как Приказ № 227. Уже через несколько дней солдаты по всему Советскому Союзу стояли по стойке смирно на изнуряющей августовской жаре и слушали, как комиссар или армейский командир читал его положения: «Надо упорно, до последней капли крови защищать каждую позицию, каждый метр советской территории, цепляться за каждый клочок советской земли и отстаивать его до последней возможности. <…> …Отступающие с боевой позиции без приказа свыше являются предателями Родины[217]». Паникеров и трусов предписывалось казнить. Командиров, допустивших отступление, лишали званий[218] и отправляли в штрафные батальоны. Приказ также содержал положения об обеспечении его выполнения. В армиях генерала Жукова шанс попасть под трибунал за трусость был таким же, как у немца – быть убитым русскими. В других частях снайперы занимали позицию позади наступавших войск и останавливали отступавших пулей в голову. Приказ № 227, известный как «Ни шагу назад!», не возымел какого-либо эффекта. Величайшей мобилизующей силой этим летом было то же, что подняло русский народ в 1812 году на войну с Наполеоном: неизменная любовь к вечной России, воспетая в стихотворении «Дороги Смоленщины»[219].
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди,
<…>
Слезами измеренный чаще, чем верстами,
Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз:
Деревни, деревни, деревни с погостами,
Как будто на них вся Россия сошлась,
Как будто за каждою русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в бога не верящих внуков своих.
Анна Ахматова в еще одном популярном стихотворении 1942 года под названием «Мужество»[220] написала:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь…
Опасаясь, что общественные настроения переменятся, Кремль представлял войну как патриотическую борьбу. Идеалы коммунизма и СССР стали реже упоминаться в обращениях. Превращение советской России обратно в Россию-матушку было лицемерием, но лицемерие было неотъемлемой частью советского государства. В 1938 году, предчувствуя неизбежность войны, Сталин приказал режиссеру Сергею Эйзенштейну снять фильм об Александре Невском – московском князе, победившем тевтонских рыцарей в XIII веке. В 1939 году, подписав с Гитлером договор о ненападении, Сталин приказал снять фильм с проката. Затем, в 1942 году, когда 6-я армия мчалась к Сталинграду, фильм снова показывали в кинотеатрах по всему Советскому Союзу.
Вероятно, Сталинград также стал причиной более снисходительного отношения советской власти к Русской православной церкви. Тем летом государство призвало на помощь еще две силы: ненависть и горе. Ко второму году войны в миллионах советских семей погиб кто-то из родственников, многие родители потеряли хотя бы одного ребенка, так что о горе люди знали не понаслышке. Что касается ненависти, то ее разжигали советские военные корреспонденты. Это была не искусственная ненависть с пропагандистских листовок, а кипящая ненависть, рожденная самой жизнью. Она возникала при виде выпотрошенных детей в канаве или изнасилованной и повешенной женщины, чья отрезанная грудь валялась в грязи. Илья Эренбург, пожалуй, самый известный из российских военных корреспондентов, писал: «Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово “немец” для нас самое страшное проклятье. <…> Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать. <…> Если ты не убьешь немца, немец убьет тебя. <…> Если ты убил одного немца, убей другого…»[221].
«Нет ничего веселее немецкого трупа», – писал Константин Симонов[222], автор трогательного стихотворения о войне «Жди меня». Он был менее жестким человеком, чем Эренбург, но, если речь шла о немцах, говорил на его языке: «Если дорог тебе твой дом, // <…> Сколько раз увидишь его, // Столько раз его и убей!»[223]. После войны писатель Вячеслав Кондратьев справедливо критиковал советское государство за то, что оно присвоило себе заслуги за поднятие морального духа тем летом. Этот подъем, как правильно заметил Кондратьев, был порожден любовью к Родине; но ненависть и жажда мести были сильнее этой любви.
Двадцать восьмое июля 1942 года было примечательно не только тем, что в этот день вышел приказ «Ни шагу назад!». Тогда же Сталин пригласил Черчилля в Москву на переговоры. Приглашение инициировал посол Великобритании в Москве Кларк Керр. «Пора успокоить медведя», – написал он Черчиллю в телеграмме с предложением посетить СССР. Премьер-министр колебался. На встрече наверняка будут затронуты щекотливые вопросы о затонувших конвоях и неоткрытом втором фронте, но Керр настаивал.
Две недели спустя премьер-министр смотрел через иллюминатор B-24 на гряду вулканических конусов, окружавших Тебриз – промышленный город на севере Ирана. Через час в поле зрения появилась нефтяная столица СССР – Баку. Затем B-24 резко взял западнее, а к северу лежал Сталинград. В течение следующих нескольких часов внизу виднелись только бескрайние просторы голой степи, которых не коснулась война. Генерал Арчибальд Уэйвелл развлекал своих попутчиков остроумным стихотворением о втором фронте. После того как он повторил его несколько раз, стихотворение подхватили и другие пассажиры.
Мне не нравится работа, которую я должен делать,
Я не надеюсь, что все пройдет гладко.
Смогу ли я убедить их в нашей правоте?
Нет второго фронта в 1942 году.
Это липче, чем клей.
Сталин и Молотов просто ненавидят сказку,
которую я должен рассказать.
Смогу ли я убедить их в нашей правоте?
Нет второго фронта в 1942 году.
По мере приближения к Москве приметы военного времени встречались все чаще. Дороги были испещрены воронками от бомб, а Кавказ завален сгоревшими танками; там и тут перевернутые штабные автомобили подставляли солнцу брюха. B-24 приземлился около 17:00 12 августа. Когда дверь самолета распахнулась, Молотов, начальник Генерального штаба РККА маршал Шапошников[224] и почетный караул стояли на взлетной полосе, ожидая встречи с премьер-министром и его спутниками. Черчиллю предоставили адъютанта – чрезвычайно высокого и великолепно выглядевшего военного, который, как считал премьер, принадлежал к княжескому роду при царском режиме. Следующие несколько часов Черчилль купался в «тоталитарной щедрости». Слуги-ветераны в белых кителях и с сияющими улыбками подавали икру, водку и редкие вина из Франции и Германии. Позже водитель Молотова отвез Черчилля в предоставленную ему резиденцию, на госдачу № 7. День был теплый, и премьер-министр хотел пустить в машину немного свежего воздуха, но, к его удивлению, открыть окно было довольно тяжело. Толщина стекла превышала два дюйма[225]. Когда Черчилль удивился этому, водитель пояснил: «Нарком [Молотов] говорит, что так безопаснее».
В тот вечер, когда Черчилль, Гарриман и Кларк Керр прибыли в Кремль, Сталин уже сидел за столом в переговорной недалеко от своего кабинета. На встрече также присутствовали Молотов и закадычный друг Сталина маршал Климент Ворошилов. У Черчилля был план относительно того, как действовать во время переговоров. Он сразу сообщит Сталину все плохие новости, а затем как бы невзначай, успокоит его известием, которое наверняка понравится Сталину. Он скажет, что вторжению в Северную Африку дан зеленый свет. У Сталина, похоже, тоже был план – вариация на тему доктора Джекила и мистера Хайда, которую Бивербрук и Гарриман испытали на себе в декабре: приятная первая встреча, мрачная и тяжелая вторая и примирение на третьей или четвертой.
Сталин сразу перешел к делу. «Похоже, немцы высосали из Европы все соки, – сказал он. – Они подтянули еще 52 венгерские, румынские и итальянские дивизии». (Это было преувеличением; ближе к истине – 21 дивизия.) Он также сказал, что Германия прилагает огромные усилия, чтобы захватить Баку и Сталинград. Когда Сталин закончил, Черчилль сообщил плохие новости: британское и американское правительства решили отказаться от атаки через пролив в 1942 году. Был почти сентябрь, и вторжение по штормовому осеннему морю было слишком опасным. Стенограмма встречи велась в режиме реального времени, и в ней отмечалось, что после того, как Черчилль сообщил свои плохие новости, Сталин «выглядел очень мрачным». «А что насчет Па-де-Кале или Шербура?» – спросил Сталин. Черчилль ответил, что высадка в любом месте будет слишком высоким риском. Разочарованный Сталин спросил, почему британцы не решаются действовать, добавив, что «во Франции нет ни одной немецкой дивизии».
«Их там 25», – поправил его Черчилль. Источником этих данных были расшифровки «Ультра»[226], но об этом премьер умолчал.
Сталин отчасти признавал такую возможность: во Франции могло быть 20 или 25 немецких дивизий, но они были укомплектованы лишь наполовину. Опять же опираясь на данные расшифровок «Ультра», Черчилль сказал,