ергей, классный сапожник.
Для чего он к нам пристроился — непонятно. Хотел подкормиться, как Паша Эмильевич? Но ведь мы все были на голодном пайке.
Захаживала к Сергею городская любовница — толстая, грудастая тетка.
Он хвастался:
— Видал? Есть за что подержаться! И, понизив голос, спрашивал:
— А как ты считаешь, что слаще — баба или водка?
И я, не знавший еще ни того, ни другого, значительно отвечал:
— По-моему, баба.
СТРАННО УСТРОЕН ЧЕЛОВЕК –
И снова я повторяю: странно устроен человек.
Судьба преследовала меня, как дикого зверя: загнала в угол, лишила ног, морила голодом и стужей, убила близких.
Но молодость брала свое.
Это потом зрение потускнеет, а сейчас мир был раскрашен ярко, наподобие детского рисунка. Небо казалось не голубым, а густо-синим, кусты и деревья сверкали свежей листвой, песок желтел как новенький.
134
По ночам на меня, словно в детстве, смотрели огромные веселые звезды.
Каждое утро было обещанием. Меня переполняло ожидание счастья.
И когда я ехал на арбе мимо журчащих арыков, все струны во мне трепетали.
Я в сердце горящем вынашивал
Напиток любви хмельной.
Я каждую девушку спрашивал:
"Ты будешь моей женой?"
Она отвечала: "Буду!"
И мир, сияя, вставал.
Она отвечала: "Не буду!"
Но мир, как прежде, сиял.
САМАРКАНД-ОМСК-САМАРКАНД –
На остатки денег я перебрался из инвалидного дома в городскую гостиницу. Повздыхал над конвертом и выложил нее денежки сразу — за три месяца вперед.
Время это промелькнуло мигом, но директор, человек удивительной доброты, меня не гнал и даже журил за расточительность:
— И надо же было вам так раскошелиться!
Обед мне устроили бесплатный, в райкомовской столовой. Она была довольно далеко. Худая молчаливая женщина приносила остывшее второе, а я за это отдавал ей первое.
В Самарканд эвакуировалось тогда девять институтов и военно-медицинская академия. Знакомых у меня было хоть отбавляй.
И прежде всего — Дэдка.
Он пришел ко мне робким семнадцатилетним мальчиком, и преданно и влюбленно служил мне — не могу назвать это иначе — ежедневно и ежечасно.
А постучался он в мою дверь, чтобы показать свои стихи,
135
совсем неплохие. Я и сейчас слышу, как он читает, заикаясь:
"Бюсты в диком ужасе смотрели,
Как багрились острия штыков.
И стонал расстрелянный Растрелли,
И молчал казненный Казаков".
И еще одному человеку вечная моя благодарность. Мендл Лифшиц, пятидесятилетний поэт, кажется из Минска, возившийся со мной, как с сыном, и писавший (какое это вызывало у меня изумление!) по-еврейски, да, по-еврейски.
"А мазелтов! А мазелтов!
Ди гэст, ди фройнд, да шхэйнэм,
Ди юнге лайт, ди алтэ лайт
Унд алэмэн ин зйнэм".
Иногда меня навещал Карл, и мы плыли на арбе по солнечным улицам, и я все не мог привыкнуть, и удивлялся дувалам и арыкам, и женщинам с завешенным лицом, и тому, что знаменитый узбекский писатель Айни едет по городу на ишаке, а ишак маленький, и ноги Айни волочатся по земле.
Зной не спадал.
А в Омске, куда была эвакуирована моя будущая женя Лиля, трещали сорокаградусные морозы. На базаре продавались твердые круги молока. Пальцы в рукавицах мерзли. Ресницы становились длинными и алмазными.
Кто-то пошутил:
— Не вздумай лизнуть ручку двери — язык примерзнет.
Восьмилетняя Лиля не поверила и решила попробовать.
Язык примерз.
Она испугано дернула головой, сорвала кожицу, зaрeвела. Во рту долго стоял смешанный привкус крови и слез.
Семья ютилась в крохотной комнатушке. Но с районом повезло — дом находился напротив тюрьмы. По вечерам город погружался во тьму и в нем вершились темные дела. А улица перед тюрьмой была ярко освещена.
136
Дров уходило много. Поленница Нины Антоновны — лилиной мамы — лежала впереди, дедова сзади.
— Какая разница, — сказал дед, — будем топить сперва вашими.
Когда поленница кончилась, дед объявил:
— А теперь давайте топить каждый своими.
Квартира принадлежала двум полусумасшедшим старухам — Раечке и Клавочке.
Стоило посмотреть, как они завтракают на кухне! Раечка стучала ножом по стакану:
— Внимание!
Клавочка настораживалась.
— Передайте мне кристаллы!
И та послушно передавала соль.
Грязны они были невероятно. Лилина тетя вышла в коридор и ей показалось, что раечкино пальто шевелится. Она пригляделась и вскрикнула. По воротнику и вниз — до самого подола, широкой полосой тянулись вши.
Весной снег таял, и наклоненные к Иртышу улицы превращались в бурлящие потоки. Лиля томилась на краю панели и канючила:
— Дяденька, перенесите!
Как-то в воскресенье, заскучав, она включила радио и услышала песню о возвращении в родной город — первый привет от меня.
Настежь раскрыта знакомая дверь,
Свалена набок ограда…
Я возвратился, я дома теперь —
Лучшего счастья не надо!
В холод и зной
Ты был всюду со мной
В гуле военных тревог.
Помни, родной,
Я по-прежнему твой —
Я не вернуться не мог!
Эту песню мы с Дэдкой сочинили на пару и продали
137
эстрадной певице Анне Гузик — шумной и агрессивной женщине. По гостиничному коридору она проносилась как танк и в ее номере тут же начинался скандал.
Муж артистки — молодой глупый мужчина — больше всего любил наряжаться, и однажды чуть ли не со слезами пожаловался, что во время недавнего пожара у него сгорело четырнадцать костюмов.
Я лежал в неубранной комнате под потертым одеялом и думал:
— Зачем человеку четырнадцать костюмов?
БУСЯ И ДРУГИЕ –
Боже мой, кого я только не перевидал!
Останавливался в гостинице провинциальный еврейский театр, не помню откуда.
Режиссер, запальчивый и лохматый, уверял меня, что они гораздо лучше ГОСЕТа, что Михоэлс и Зускин — фигуры дутые, и в доказательство провел у меня репетицию. Поминутно вскакивал, бегал по комнате и шумел на актера:
— Идиот! Бездарь! Неужели нельзя выучить правильно хоть одну интонацию?
Приезжал на гастроли Борис Гольдштейн, которого в стране по старой памяти называла Бусей.
Поиграл он и у меня в номере.
Тогда я впервые подержал в руках скрипку Страдивари — простую, темную, без в сяких украшений.
Я испытывал почти благоговение, был очень осторожен, но когда я прикоснулся щекой к лакированной поверхности, Буся забеспокоился и быстро спрятал свое сокровище в неподходяще нарядный, расшитый серебряными узорами футляр.
Захаживал молодой скульптор Воробьев, симпатичный, но очень раздражительный. Девушка, за которой он нежно ухаживал, сказала ему: — Ну, пошли?
138
А он, внезапно обозлившись, ответил:
— Ты мне не нукай, я тебе не лошадь.
И вся долго подготавливаемая осада рухнула, отношения прервались.
Он был анималистом и мечтал вылепить Сталина с кошкой на коленях. Борис Яковлевич возлагал на свой проект большие надежды и восторженно восклицал:
— До такого еще никто не додумался! Впрочем, он мечтал скооперироваться.
— Кошка-то у меня получится, — говорил он, — а вот Сталина лучше бы вылепил кто-нибудь другой.
Разумеется, он тоже был евреем.
НИ ОДНОГО ПАМЯТНИКА –
По телевизору в передаче "Клуб кинопутешествий" часто показывают архитектурные сокровища Самарканда — узорчатые многофигурные порталы Шахизинда; оспаривающие голубизну неба купола Регистана; стремящиеся оторваться от земли минареты; гробницу Тимура, которую он предназначал для своего любимого внука.
Я жил в Самарканде больше года. Но я не видел ни одного памятника старины. Трудно поверить — я просто не знал, что они существуют. Карл мог бы за полчаса отвезти меня туда на арбе.
А сейчас, чтобы увидеть их, люди прилетают с другого конца света.
ИЗВОЗЧИК –
Машин в городе практически не было. Но у подъезда гостиницы постоянно торчали облезлые пролетки.
Однажды ребята решили доставить мне удовольствие и вскладчину наняли извозчика, чтобы покатать меня вволю.
139
Это было действительно прекрасно. Как слезы, нахлынули воспоминания: детство… "вейки"…
Но прогулка была испорчена. Один из моих друзей позволил себе какое-то безобидное замечание в адрес правительства.
Я взорвался. Я приказал ему замолчать. Я потребовал, чтобы мы немедленно вернулись. И долго — целую неделю — с ним не разговаривал.
Чужие мысли, расходящиеся с моими, расходящиеся с государственным мнением, были мне неинтересны и казались кощунственными.
Строка Мандельштама "И меня только равный убьет", при всей ее гневной красоте, которую я чувствовал, возмущала меня своей надменностью.
А мы что — неравные? Почему он ставит себя выше нас? Он — великий поэт (это я понимал), справедливо наказанный и изгнанный.
Если бы мне прочли стихи Осипа Эмильевича о Сталине, я бы умер, я бы проклял его и поклялся никогда не брать в руки ни одной его страницы.
А ведь я был добр, честен, правдив. И, конечно, не глуп. Просто все понятия сместились.
Наш мозг был порабощен, и нашей совестью, нашими руками делали что угодно.
СЦЕНА В РАЙКОМЕ-
Юра — сын эвакуированной писательницы Екатерины Васильевны Андреевой, славный интеллигентный парень — был неожиданно назначен вторым секретарем самаркандского райкома комсомола.
По его разрешению я просидел несколько дней на уютном, приткнувшемся в углу диванчике.
К моему удивлению, работа их не имела ни русла, ни смысла.
Не было никаких рамок, никакой программы. Люди
140
любого возраста обращались сюда по любому вопросу.
В обширной комнате просторно расположилось несколько столов. Звонили телефоны. Раскрытые настежь окна вытягивали табачный дым на улицу Ленина.
Но в день, о котором я говорю, они ничего не вытягивали. Стояла немыслимая жара. Даже телефоны умолкли, словно разомлев от зноя.
И вдруг в комнату вбежал пожилой человек с безумным, дергающимся лицом. Он бросился к юриному столу и забормотал: