Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта. — страница 17 из 51

ергей, классный сапожник.

Для чего он к нам пристроился — непонятно. Хотел подкормиться, как Паша Эмильевич? Но ведь мы все были на голодном пайке.

Захаживала к Сергею городская любовница — толстая, грудастая тетка.

Он хвастался:

— Видал? Есть за что подержаться! И, понизив голос, спрашивал:

— А как ты считаешь, что слаще — баба или водка?

И я, не знавший еще ни того, ни другого, значительно отвечал:

— По-моему, баба.


СТРАННО УСТРОЕН ЧЕЛОВЕК –

И снова я повторяю: странно устроен человек.

Судьба преследовала меня, как дикого зверя: загнала в угол, лишила ног, морила голодом и стужей, убила близких.

Но молодость брала свое.

Это потом зрение потускнеет, а сейчас мир был раскрашен ярко, наподобие детского рисунка. Небо казалось не голубым, а густо-синим, кусты и деревья сверкали свежей листвой, песок желтел как новенький.

134

По ночам на меня, словно в детстве, смотрели огромные веселые звезды.

Каждое утро было обещанием. Меня переполняло ожидание счастья.

И когда я ехал на арбе мимо журчащих арыков, все струны во мне трепетали.

Я в сердце горящем вынашивал

Напиток любви хмельной.

Я каждую девушку спрашивал:

"Ты будешь моей женой?"

Она отвечала: "Буду!"

И мир, сияя, вставал.

Она отвечала: "Не буду!"

Но мир, как прежде, сиял.


САМАРКАНД-ОМСК-САМАРКАНД –

На остатки денег я перебрался из инвалидного дома в городскую гостиницу. Повздыхал над конвертом и выложил нее денежки сразу — за три месяца вперед.

Время это промелькнуло мигом, но директор, человек удивительной доброты, меня не гнал и даже журил за расточительность:

— И надо же было вам так раскошелиться!

Обед мне устроили бесплатный, в райкомовской столовой. Она была довольно далеко. Худая молчаливая женщина приносила остывшее второе, а я за это отдавал ей первое.

В Самарканд эвакуировалось тогда девять институтов и военно-медицинская академия. Знакомых у меня было хоть отбавляй.

И прежде всего — Дэдка.

Он пришел ко мне робким семнадцатилетним мальчиком, и преданно и влюбленно служил мне — не могу назвать это иначе — ежедневно и ежечасно.

А постучался он в мою дверь, чтобы показать свои стихи,

135

совсем неплохие. Я и сейчас слышу, как он читает, заикаясь:

"Бюсты в диком ужасе смотрели,

Как багрились острия штыков.

И стонал расстрелянный Растрелли,

И молчал казненный Казаков".

И еще одному человеку вечная моя благодарность. Мендл Лифшиц, пятидесятилетний поэт, кажется из Минска, возившийся со мной, как с сыном, и писавший (какое это вызывало у меня изумление!) по-еврейски, да, по-еврейски.

"А мазелтов! А мазелтов!

Ди гэст, ди фройнд, да шхэйнэм,

Ди юнге лайт, ди алтэ лайт

Унд алэмэн ин зйнэм".

Иногда меня навещал Карл, и мы плыли на арбе по солнечным улицам, и я все не мог привыкнуть, и удивлялся дувалам и арыкам, и женщинам с завешенным лицом, и тому, что знаменитый узбекский писатель Айни едет по городу на ишаке, а ишак маленький, и ноги Айни волочатся по земле.

Зной не спадал.

А в Омске, куда была эвакуирована моя будущая женя Лиля, трещали сорокаградусные морозы. На базаре продавались твердые круги молока. Пальцы в рукавицах мерзли. Ресницы становились длинными и алмазными.

Кто-то пошутил:

— Не вздумай лизнуть ручку двери — язык примерзнет.

Восьмилетняя Лиля не поверила и решила попробовать.

Язык примерз.

Она испугано дернула головой, сорвала кожицу, зaрeвела. Во рту долго стоял смешанный привкус крови и слез.

Семья ютилась в крохотной комнатушке. Но с районом повезло — дом находился напротив тюрьмы. По вечерам город погружался во тьму и в нем вершились темные дела. А улица перед тюрьмой была ярко освещена.

136

Дров уходило много. Поленница Нины Антоновны — лилиной мамы — лежала впереди, дедова сзади.

— Какая разница, — сказал дед, — будем топить сперва вашими.

Когда поленница кончилась, дед объявил:

— А теперь давайте топить каждый своими.

Квартира принадлежала двум полусумасшедшим старухам — Раечке и Клавочке.

Стоило посмотреть, как они завтракают на кухне! Раечка стучала ножом по стакану:

— Внимание!

Клавочка настораживалась.

— Передайте мне кристаллы!

И та послушно передавала соль.

Грязны они были невероятно. Лилина тетя вышла в коридор и ей показалось, что раечкино пальто шевелится. Она пригляделась и вскрикнула. По воротнику и вниз — до самого подола, широкой полосой тянулись вши.

Весной снег таял, и наклоненные к Иртышу улицы превращались в бурлящие потоки. Лиля томилась на краю панели и канючила:

— Дяденька, перенесите!

Как-то в воскресенье, заскучав, она включила радио и услышала песню о возвращении в родной город — первый привет от меня.

Настежь раскрыта знакомая дверь,

Свалена набок ограда…

Я возвратился, я дома теперь —

Лучшего счастья не надо!

В холод и зной

Ты был всюду со мной

В гуле военных тревог.

Помни, родной,

Я по-прежнему твой —

Я не вернуться не мог!

Эту песню мы с Дэдкой сочинили на пару и продали

137

эстрадной певице Анне Гузик — шумной и агрессивной женщине. По гостиничному коридору она проносилась как танк и в ее номере тут же начинался скандал.

Муж артистки — молодой глупый мужчина — больше всего любил наряжаться, и однажды чуть ли не со слезами пожаловался, что во время недавнего пожара у него сгорело четырнадцать костюмов.

Я лежал в неубранной комнате под потертым одеялом и думал:

— Зачем человеку четырнадцать костюмов?


БУСЯ И ДРУГИЕ –

Боже мой, кого я только не перевидал!

Останавливался в гостинице провинциальный еврейский театр, не помню откуда.

Режиссер, запальчивый и лохматый, уверял меня, что они гораздо лучше ГОСЕТа, что Михоэлс и Зускин — фигуры дутые, и в доказательство провел у меня репетицию. Поминутно вскакивал, бегал по комнате и шумел на актера:

— Идиот! Бездарь! Неужели нельзя выучить правильно хоть одну интонацию?

Приезжал на гастроли Борис Гольдштейн, которого в стране по старой памяти называла Бусей.

Поиграл он и у меня в номере.

Тогда я впервые подержал в руках скрипку Страдивари — простую, темную, без в сяких украшений.

Я испытывал почти благоговение, был очень осторожен, но когда я прикоснулся щекой к лакированной поверхности, Буся забеспокоился и быстро спрятал свое сокровище в неподходяще нарядный, расшитый серебряными узорами футляр.

Захаживал молодой скульптор Воробьев, симпатичный, но очень раздражительный. Девушка, за которой он нежно ухаживал, сказала ему: — Ну, пошли?

138

А он, внезапно обозлившись, ответил:

— Ты мне не нукай, я тебе не лошадь.

И вся долго подготавливаемая осада рухнула, отношения прервались.

Он был анималистом и мечтал вылепить Сталина с кошкой на коленях. Борис Яковлевич возлагал на свой проект большие надежды и восторженно восклицал:

— До такого еще никто не додумался! Впрочем, он мечтал скооперироваться.

— Кошка-то у меня получится, — говорил он, — а вот Сталина лучше бы вылепил кто-нибудь другой.

Разумеется, он тоже был евреем.


НИ ОДНОГО ПАМЯТНИКА –

По телевизору в передаче "Клуб кинопутешествий" часто показывают архитектурные сокровища Самарканда — узорчатые многофигурные порталы Шахизинда; оспаривающие голубизну неба купола Регистана; стремящиеся оторваться от земли минареты; гробницу Тимура, которую он предназначал для своего любимого внука.

Я жил в Самарканде больше года. Но я не видел ни одного памятника старины. Трудно поверить — я просто не знал, что они существуют. Карл мог бы за полчаса отвезти меня туда на арбе.

А сейчас, чтобы увидеть их, люди прилетают с другого конца света.


ИЗВОЗЧИК –

Машин в городе практически не было. Но у подъезда гостиницы постоянно торчали облезлые пролетки.

Однажды ребята решили доставить мне удовольствие и вскладчину наняли извозчика, чтобы покатать меня вволю.

139

Это было действительно прекрасно. Как слезы, нахлынули воспоминания: детство… "вейки"…

Но прогулка была испорчена. Один из моих друзей позволил себе какое-то безобидное замечание в адрес правительства.

Я взорвался. Я приказал ему замолчать. Я потребовал, чтобы мы немедленно вернулись. И долго — целую неделю — с ним не разговаривал.

Чужие мысли, расходящиеся с моими, расходящиеся с государственным мнением, были мне неинтересны и казались кощунственными.

Строка Мандельштама "И меня только равный убьет", при всей ее гневной красоте, которую я чувствовал, возмущала меня своей надменностью.

А мы что — неравные? Почему он ставит себя выше нас? Он — великий поэт (это я понимал), справедливо наказанный и изгнанный.

Если бы мне прочли стихи Осипа Эмильевича о Сталине, я бы умер, я бы проклял его и поклялся никогда не брать в руки ни одной его страницы.

А ведь я был добр, честен, правдив. И, конечно, не глуп. Просто все понятия сместились.

Наш мозг был порабощен, и нашей совестью, нашими руками делали что угодно.


СЦЕНА В РАЙКОМЕ-

Юра — сын эвакуированной писательницы Екатерины Васильевны Андреевой, славный интеллигентный парень — был неожиданно назначен вторым секретарем самаркандского райкома комсомола.

По его разрешению я просидел несколько дней на уютном, приткнувшемся в углу диванчике.

К моему удивлению, работа их не имела ни русла, ни смысла.

Не было никаких рамок, никакой программы. Люди

140

любого возраста обращались сюда по любому вопросу.

В обширной комнате просторно расположилось несколько столов. Звонили телефоны. Раскрытые настежь окна вытягивали табачный дым на улицу Ленина.

Но в день, о котором я говорю, они ничего не вытягивали. Стояла немыслимая жара. Даже телефоны умолкли, словно разомлев от зноя.

И вдруг в комнату вбежал пожилой человек с безумным, дергающимся лицом. Он бросился к юриному столу и забормотал: