Ленинградской армии комбат.
Я напьюсь воды из синей речки,
Молодой и сильный как гроза,
И девчонка, родом из местечка,
Глянет мне в красивые глаза.
Вот так я его записывал — из осторожности или из трусости, не все ли равно?
Ведь я не мог себе представить, шифруя свой крамольный стих, вместо того, чтобы пустить его по рукам, ни живого костра Яна Палаха, ни Хартии 77, ни патетического выхода па Красную площадь.
Я уже думал, но еще не смел, потому что не стал еще самим собой. И не был еще самим собой год назад, когда начинал свою книгу.
Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут
Меня, и жизни ход сопровождает их.
Сегодня я пишу не стихи, а прозу. А проза пишет меня.
МЫ-
Господи, да что же это такое! Почему я все время говорю «мы»? "Мы вступили в Чехословакию", "Мы заточаем людей в психбольницы…"
Что общего у меня с этими выродками, сидящими наверху?
167
Почему горит во мне, не переставая, чувство вины и стыда?
Вчера Лиля ездила с Наташей в Тарту. Вернулась огорченная.
Даже она, даже моя умная Лиля не понимает.
— За что же им меня-то ненавидеть? Я же их не оккупировала?
Нет, оккупировала!
Если бы они знали Лилю, они бы, может быть, и полюбили ее. Любят же они Лотмана.
А так она — русская, оккупантка, нагло разъезжающая на машине по их земле.
И если бы где-нибудь в оккупированной стране выстрел сразил моего друга или жену, я бы и в страшном горе своем осознавал, что это пуля справедливая.
ЗАЧЕМ ТАКОЙ ПЛАКАТ? –
На всю жизнь запомнилась мне поездка из яркого богатого Крыма в Ленинград накануне пятидесятилетия.
Вся страна была затянута кумачом. (Трудно даже представить: какие деньги ушли на это!) На страшных черных избах-развалюхах почти совсем закрывая их, алели полосы материи с лозунгом: "Вперед, к победе коммунизма!" И мы мчались на поезде вперед, к победе коммунизма, а в мозгу крутились строчки Блока:
"Зачем такой плакат,
Такой огромный лоскут?
Сколько бы вышло портянок для ребят —
А каждый раздет, разут".
Но эти строчки, мысли и вообще все на свете перекрывало радио. Оно гремело в каждом купе. Передавали отчетный доклад.
Свой репродуктор нам удалось как-то испортить. Но в коридоре голос орал, как резаный.
168
А на полке, напротив нас, сидел огромный добродушный украинец. Он боялся, что мне скучно, и занимал меня бесконечными, пустыми разговорами. Когда же темы иссякали, он пел мне одну за другой советские песни.
И, теряя свою иронию, в мозгу, на полном серьезе, опять возникали строчки Блока:
"Ох, матушка заступница!
Ох, большевики загонят в гроб!"
ЛЮБИМЫЙ ЕВРЕЙ КОРОЛЯ –
Как-то Ося Домнич привел ко мне своего родственника — директора большого завода. Это был одетый с иголочки интеллигент лет сорока пяти с выразительным энергичным лицом. Я еще не встречался с советским работником такого ранга.
Он произносил "товарищ Романов", "товарищ Демичев" не в шутку, а совершенно серьезно. Это было смешно и дико. Но в смысле интеллекта и остального словаря все обстояло благополучно.
Между нами почти сразу завязалась ожесточенная политическая баталия.
Директор душил меня эрудицией, не переставая бил колючим градом цифр. Я пробовал наступать, но мне казалось, что все мои удары проходят мимо.
Я говорил о евреях. Он соглашался, но спрашивал, почему этот мелкий в общем масштабе вопрос я ставлю во главу угла?
Я напоминал о миллионных репрессиях, он возражал, что это было давно.
Я твердил о свободе мысли, о благородном движении диссидентов, а он, опять же соглашаясь, уточнял: сколько их, диссидентов, какой процент?
И стыдил меня:
— Такая война! Половина городов в развалинах, голод,
169
отсутствие техники, плач о погибших. Разве вы слепой? Разве вы не понимаете, чего мы достигли?
Я вставил в паузу яростную реплику о спецпсихбольницах, но это его еще больше распалило:
— Да, у каждой страны есть свои недостатки, имеются они и у нас. С евреями — плохо, с диссидентами — ужасно, психбольницы — позор. Но надо же дифференцировать! В сопоставлении со всеми этими теневыми подробностями, наши успехи несоизмеримы. Вы что — статистики не видели? И снова, становясь предельно конкретным, вколачивал в меня цифры, ударяя голосом, как будто пристукивая молотком по каждой шляпке.
Я чувствовал себя бессильным. В памяти всплыли строчки:
"А для низкой жизни были числа,
Как домашний подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает".
Против чисел я боролся словами.
"Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог.
И в Евангельи от Иоанна
Сказано, что слово — это Бог".
Мы забыли, что слово — это Бог. Слова, мысли, эмоции отступали перед цифрами. Магия чисел торжествовала.
Но, пасуя, я все время ощущал его чудовищную неправоту. Как я жалел, что рядом нет Сережи или Бори, которые могли бы сражаться с ним его оружием.
Я честно сказал ему об этом. И привел пример, вызвавший ироническую улыбку.
Однажды Кювье заспорил с Ламарком по какому-то научному поводу, кажется об эволюции. Спор был публичным.
Кювье — человек огромного ума и ораторского блеска — разнес противника в клочья. Тот удалился посрамленный.
170
Кювье наградили ликующим воплем. А через несколько лет выяснилось, что прав Ламарк.
Не хочу кривить душой, я сознавал всю беспомощность этой притчи.
И вдруг директор сам поставил себе подножку.
Снисходительно посчитав спор оконченным, он перевел разговор на другое.
Сейчас он едет к себе в Петрозаводск. А до этого был на совещании в ЦК, где ему предложили автомобильный гигант в Набережных Челнах.
— И знаешь, Ося, — сказал он племяннику, — у меня все налажено, все идет как по маслу, и я рискнул отказаться. Я думал, Суслов взорвется, а он только рассмеялся и потрепал меня по плечу.
Директор форсил. Он хотел произвести на нас впечатление. Все-таки вначале я его переоценил.
Гипноз лопнул. Цифровая плотина рухнула. Цифры, подпрыгивая, катились во все стороны, теряя свое значение.
Я презирал этого человека. Я сказал ему:
— А вам не кажется, что вы любимый еврей короля? Я бил ниже пояса я не жалел об этом:
— Вы отступник. Вы постарались забыть о своей национальности. Сколько у вас комнат? Четыре? А закрытый распределитель? Не брезгуете? Интересно, как вы будете рассуждать, если по капризу того же Суслова полетите вверх тормашками?
Я хамил. Я нарушал законы гостеприимства. Я мстил за недавнее бессилие:
— Все ваши цифры лживые, даже те, которые правдивы. Потому что в сумме они поддерживают ложь. Они такие же лживые, как сообщения центрального статистического бюро. И не нужно тут ни Сережи, ни Бори. Все, что вы говорили, обыкновенная демагогия, только цифровая. Но от этого она еще гаже. Я гуманитар, но я тоже могу привести пару цифр. Каждый год мы импортируем из Америки миллионы тонн зерна. Сколько процентов населения занято в американском
171
сельском хозяйстве? Пять? А у нас? Шестьдесят шесть? Что же вы молчите?
По-моему, я просто орал. Лиля встала. У Оси были испуганные и возмущенные глаза. Директор вспомнил, что ему надо побриться перед отъездом.
Но у двери он вдруг обернулся:
— Поймите, я не могу думать по-другому, иначе как же мне жить и работать?
Помолчал и опять повторил:
— Я не могу думать по-другому. Но тут уж я ему был помощник!
СМОТРИТЕ… СМОТРИТЕ… –
В Советском Союзе событие — приехал Никсон. Побывает он, разумеется, и в Ленинграде.
Идут спешные приготовления. Невский заново заасфальтировали. По пути следования знатного американца жителям запрещено подходить к окнам. Милиция заколачивает балконные двери. У нас напротив садик — видно как между деревьями протягивают канаты, опутывают стволы, чтобы, Боже упаси, кто-нибудь не свернул на улицу по дорожке.
Главный режиссер БДТ Товстоногов находился в это время в Москве. К нему постучали. На пороге стоял человек, предъявивший красную книжечку.
— Извините, Георгий Александрович. Из гостиницы выходить нельзя. К окнам — тоже нельзя. Сами понимаете — Никсон. С вашего разрешения, я посижу у вас полчасика.
Делать было нечего. Товстоногов завалился на диван с книжкой. Непрошенный гость пристроился на краешек стула и развернул газету. Они читали в полном молчании.
И вдруг агент закричал:
— Смотрите… Смотрите… Смотрите… Едет… Едет… И бросился к окну. Товстоногов за ним.
Так они вместе и посмотрели.
172
РОМАНОВ И ПУЛЕМЕТЧИЦА –
Ленинградские пионеры — красные следопыты — отыскали всеми забытую героиню Великой Отечественной войны, бывшую пулеметчицу, жившую в трудных условиях — в коммуналке.
Город благодарно отнесся к находке, и героине дали однокомнатную квартиру.
Но старуха была больна, беспомощна, и к ней из провинции приехал племянник.
Начались хлопоты о прописке.
В райисполкоме отказали, в горисполкоме тоже. Тогда, пользуясь извлеченными на свет заслугами, она неожиданно легко добилась приема у Романова.
В Смольном ее встретили очень вежливо, но предупредили:
— Прасковья Никитична, постарайтесь изложить свое дело как можно короче. Григорий Васильевич человек занятой. И вашем распоряжении три минуты.
— А чего тут разговаривать? Я больна, ухаживать некому всего и делов.
Романов сидел за огромным столом, на котором стояли несколько телефонов и изумительный чернильный прибор, то ли подаренный Брежневым, то ли украденный в Эрмитаже.
Бывшая пулеметчица управилась со своей просьбой за полторы минуты.
Романов сказал:
— Не разрешаю… Живите одна…
— Но, Григорий Васильевич, я больна и мне… Романов сказал:
— Прием окончен.
— Но, Григорий Васильевич…
Романов повторил:
— Прием окончен.
Старуха не обладала выдержкой да и терять ей было в общем-то нечего.