Лиля спрашивала себя: что они тут, с ума посходили?
— Ну и веселье! — не стерпела она. Сергеев ответил:
— Это для вас похороны в новинку. А у нас каждый день помирают. Если всякий раз расстраиваться, работать будет некому.
Секретариат работал.
Никто не думал о том, что происходит на втором этаже. Хоронили последнего великого русского поэта, а Союзу Писателей было все равно.
И Лиля вспомнила: совсем еще недавно, несколько месяцев назад, она случайно услышала, как Прокофьев кричал по этому же телефону:
— Анна Андреевна, не надо чего подсобить?
Теперь они, действительно, могли ей подсобить — предстояло отвезти ее на кладбище.
Автобус плыл и все на свете плыло,
И видел я, к стеклу прижавшись лбом,
Как жизнь ее из ледяной могилы
Восходит ослепительным столбом.
Дорога шла, сознание теряя,
Прощалось море, плакала Нева…
187
И я заплакал тоже, повторяя
Ее стихов бессмертные слова.
Я, конечно, не был в автобусе. Я лежал на своей кровати, раскрывал наугад "Бег времени" и без конца перечитывал бессмертные слова ее удивительных стихов:
"Но я предупреждаю вас,
Что я живу в последний раз.
Ни ласточкой, ни кленом,
Ни тростником и ни звездой,
Ни родникового водой,
Ни колокольным звоном —
Не буду я людей смущать
И сны чужие навещать
Неутоленным стоном".
Ночью на киностудии по просьбе Баталова сколотили деревянный крест. Простым карандашом на нем написали "Анна Ахматова". Надпись эта не стиралась долго.
Будке (так Ахматова называла свою дачу) сразу не повезло — ее приказали перекрасить. Кара и Гитович умоляли директора Литфонда оставить все по-прежнему — для паломников и почитателей. Но директор сказал: "Нельзя!" — и зеленый цвет сменили на коричневый.
Вещи Анны Ахматовой были беспорядочно свалены на веранде — частью их вывезли, частью разворовали.
Сперва поговаривали, что организуется музей, но власти запретили и дача пошла в расход: ее стали сдавать в аренду.
Жили на ней и мы.
Ахматова не сдержала слова. Она навещала наши сны. Странно и неловко было нам поначалу в ее доме.
Я еще не привык, я смущен,
Будто впрямь совершаю кощунство
Тем, что в комнате этой живу,
Раскрываю окно по-хозяйски
188
И несу на веранду цветы
В знаменитой надтреснутой вазе.
Этот старенький стол под сосной…
Не моим бы лежать там тетрадям!
Не мои, не мои, не мои
Эти стены, и окна, и двери.
Лучше б мне, как два года назад,
Робким гостем стоять на пороге,
Острым локтем в портфеле зажав,
Ненавистную милую папку.
Я сажусь на чужую скамью,
Я к столу наклоняюсь чужому…
И все кажется мне, что сейчас
Выйдет тень величавой старухи
И, стихи мои перечеркнув,
Настоящие строчки напишет.
Соседи беспрерывно рассказывали мне об Ахматовой, и я как бы прожил с ней три летних месяца на одном участке.
Вот драгоценные дополнения:
Она очень любила собирать грибы, и ей оставляли — белые — вдоль забора.
Старая, грузная — она держала марку. Однажды она споткнулась, села на землю и не могла сама подняться. Сбежались соседи. Но она сделала вид, что рвет цветы — вот какова была ее гордыня!
Когда я в стихах о ней употребил слово «старуха», все были шокированы и уверяли, что это — искажение образа.
Анна Андреевна никогда не расставалась с черным ридикюлем. В нем хранились письма Гумилева и Пастернака.
Она принципиально и воинственно не устраивала свой быт. Когда к ней приехал Генрих Белль, она уселась на поломанный стул, чтобы знаменитый гость не сел на него случайно и не свалился.
Рядом была дача Гитовича. Он боготворил Анну Андреевну. Но иногда ночью, пьяный выходил на террасу и кричал, обращаясь к соснам:
189
— Здесь на участке два поэта!
Жена уводила его в дом и утром он смущенно целовал Ахматовой руки. Та не сердилась и, когда появилась книга Ли Бо в переводе Гитовича, сказала:
— Завидую. Я бы так не смогла.
Она бы и правда не смогла. Переводческую работу она ненавидела, и в ее мастерских трудах нет того Божьего огня, который бьет из перевода Пастернака.
Анна Андреевна, Анна Андреевна… — для меня это имя связано только с ней. От того, что так зовут нашу аптекаршу, я испытываю неловкость. Как будто она что-то украла.
Когда к даче, поднимая клубы пыли, подъезжают экскурсионные автобусы, сидящие в них, видя развешенное белье, играющих в карты дачников, спрашивают:
— А кто сейчас здесь живет? Экскурсовод суховато отвечает:
— Сейчас здесь живут другие члены Литфонда.
И начинает рассказ о замечательном поэте, и читает стихи:
"Духом-хранителем места сего
Стала лесная коряга".
Я помню эту священную корягу. Она лежала около дома — прекрасная и неуклюжая, беспомощно растопырив причудливые отростки. Позже "другие члены Литфонда" распилили ее и стопили в своих печках.
После дачи автобусы сворачивали налево и ехали по лесной дороге до кладбища.
Надгробный памятник был заказан молодому скульптору из Пскова. Чтобы создать такой памятник, надо очень любить Ахматову. Суровая каменная стена грубой кладки. И в ней маленькое окошко, наглухо заложенное камнем — символ ее пленной жизни.
Потом кто-то понял и окошко закрыли барельефом Ушла мысль, и надгробье стало просто надгробьем.
Я редко бываю на Ахматовском кладбище. В калитку коляска не проходит, а ворота раскрыты только в дни похорон.
190
К тому же, за эти годы кладбище разрослось, стало почти мемориальным и посещать его неприятно и страшно: палачи погребены вперемежку с жертвами.
Неподалеку от Ахматовой лежит Наумов. А недалеко от Наумова — Плоткин. На травле Анны Андреевны они сделали себе карьеру и добились чести быть похороненными на ее кладбище.
Первой легла она.
Смерть великих людей всегда прекрасна.
Такая смерть, как у Бетховена, целиком вписывается в его образ, хотя и несколько театральна. Великолепно заканчивает жизнь Чехова его тихое "Ich sterbe!" Но удивительна своей простотой и последняя фраза Ахматовой:
— Чай простыл.
Не могу объяснить почему, но в ней есть что-то невыразимо трогательное.
Чай простыл. И все. И последний штрих. И образ завершен.
191
Братья-писатели
БАНКА С ПАУКАМИ –
Бедная моя ленинградская поэзия! Я очень боюсь прослыть злопыхателем. Но ведь я поклялся писать правду, всю правду, ничего, кроме правды. И у меня нет выхода.
Я буду говорить здесь в основном о послевоенном времени. Пятидесятые, шестидесятые, семидесятые сливаются в одну серую колышущуюся рябь.
Члены поэтической секции. Их невозможно отличить по стихам, а иногда и по возрасту — такие они стертые. Просто с некоторыми из них связаны житейские истории и скандалы. Тем они и непохожи.
Борис Лихарев. Помню, что рыжий. Вот, пожалуй, и все.
Илья Авраменко. Про него немного больше. Это тот негодяй с запорожскими усами, которому публично дал пощечину тихий сдержанный человек — писатель Эльмар Грин.
Браун и Комиссарова — супружеская пара, прибравшая к рукам все переводы (белорусские, грузинские, литовские). С их пиршественного стола мне или Гале Гампер доставались лишь жалкие крохи, да и то, если им было не по силам заглотать кус целиком.
195
Кто следующий?
Семен Ботвинник, написавший в студенческие годы поэму «Сифилиада». Спина этого еще не старого человека согнулась от угодничества. Когда из подъезда выходил отдувающийся Прокофьев, он бросался вперед, спеша распахнуть перед ним дверцу машины.
А ведь Ботвинник врач, человек со специальностью, казалось бы чего уж так выслуживаться?
"Ох, не шейте вы, евреи, ливреи! — предупреждал Галич. — Не сидеть вам ни в синоде, ни в сенате!"
И поэтесса Лидия Гладкая кричит в редакции журнала "Аврора":
— Пусть Ботвинник и Кушнер убираются в свой Израиль! Вообще антисемитов навалом — и Кобраков, и Шевелёв, и Хаустов. Слово «жид» они смакуют (потише или погромче, в зависимости от обстоятельств) на всех трех этажах бывшего Шереметьевского дома.
Хаустов особенно доволен. Сегодня его усилиями третий раз зарубили на приемной комиссии Асю Векслер.
Недаром он предварительно отобрал заявления евреев с подколотыми рекомендациями и аккуратно сложил отдельной стопочкой.
Продолжим? Продолжим.
Вот, пожалуйста, — Елена Серебровская. Стихи у нее так себе. Но она пишет и прозу.
Запомнился страстный любовный диалог — в постели, ночью.
"Он:
— Скажи честно, кого ты любишь больше — меня или комсомол?
Она (честно):
— Комсомол".
Восхитительно, не правда ли?
А с Людмилой Поповой даже интереснее.
В 1956 году вышел первый московский "День поэзии". Там впервые за бесконечно долгие годы опубликовали несколько стихотворений Цветаевой.
196
Впечатление было — не передать!
С банальной, примелькавшейся страницы смотрели в отвыкшую от правды душу написанные огнем слова. Казалось, бумага свернется в трубочку и загорится.
"Вчера еще в глаза глядел,
А нынче — все косится в сторону!
Вчера еще до птиц сидел, —
Все жаворонки нынче — вороны!
Я глупая, а ты умен,
Живой, а я остолбенелая.
О вопль женщин всех времен:
Мой милый, что тебе я сделала?!".
Выходя из магазина, Лиля лицом к лицу столкнулась с Людмилой Поповой. Пожилая, очень некрасивая, в сером драповом пальто, нос уточкой, седые короткие волосы уложены плойкой.
— Читали? — спросила она Лилю.
И, кривляясь, передразнила: "Мой милый, что тебе я сделала?"
— Разве об этом должна писать женщина?
"Пусть волосы белеют на висках,
Я твердо знаю: старости не будет,
Пока ко мне приходит по ночам,
Что вдохновеньем называют люди".
Лиля удивилась:
— А это чье?
— Как чье? Мое!
Однажды, не выдержав, я спросил у Надежды Поляковой: