Евгений Шварц писал:
"Мы легко перешли на «ты», так сблизила нас работа. Но мое «ты» было полно уважения. Я говорил ему: "Ты, Самуил Яковлевич… "До сих пор за всю мою жизнь не было такого случая, чтобы я сказал ему: "Ты, Сема…"
При взгляде на съежившуюся жалкую фигурку наворачивались слезы, и веселое панибратство Андронникова было неуместным и ужасным.
А сейчас вернемся в 32-й год, в один из моих счастливых приездов из больницы.
В этот день я достиг новой художественной степени, сочинив стихотворение «Ворон». Первая строфа казалась мне верхом совершенства.
49
И вдруг в дверях возник Неусихин из «Ежа» и торжествующе провозгласил:
— Ну, Лева, я привез тебе Маршака!
Не буду нарушать правил и выдумывать: запомнил я немногое, но зато уж запомнил.
Я знал, что Самуилу Яковлевичу мои стихи нравятся и, чтобы похвастаться, я — одиннадцатилетний дурачок — после первых фраз сразу стал читать ему своего "Ворона".
Я вещая птица,
Зловещая птица —
Люблю я лететь и сидеть:
Лететь, чтоб садиться,
Сидеть, чтобы взвиться,
А взвиться, чтоб снова лететь.
Маршак даже не улыбнулся. Он просто сказал:
— А теперь давай я тебе почитаю. И начал:
"Ворон к ворону летит,
Ворон ворону кричит:
"Ворон, где б нам отобедать?
Как бы нам о том проведать?"
Я был ребенок начитанный и, разумеется, мог бы и сам продекламировать Пушкина наизусть. Но здесь два стихотворения встали рядом, и я тут же устыдился. А глуховатый голос продолжал чеканить этот потрясающий диалог:
"Ворон ворону в ответ:
"Знаю, будет нам обед.
В чистом поле под ракитой
Богатырь лежит убитый".
Почему стихи звучат совсем по-другому? Ведь я читал их столько раз! Откуда же эта музыка?
"Где убит и отчего,
Знает сокол лишь его,
Да кобылка вороная,
Да хозяйка молодая".
50
И почти отрешенно:
"Сокол в рощу улетел,
На кобылку недруг сел…"
И унылым эхом с пронзительной интонацией на последней строке:
"А хозяйка ждет милого —
Неубитого, живого".
И все это в железном ритме, ни на миг из него не выходя.
А о моем «Вороне» — ни слова. Да я и сам забыл про свое неуклюжее детище.
Наверное, я впервые понял тогда, что такое поэзия, и не понял — почувствовал, какой передо мной педагог.
Уходя, он внезапно обернулся, быстрым движением взбил полосы, сунул руки в карманы и скорчил плутоватую рожу.
Я даже взвыл от восторга.
Через полгода на последней странице «Правды» появилась заметка: "В Ленинграде закончился конкурс юных дарований. Первую премию получил двенадцатилетний школьник Лева Друскин за драматическую поэму 'Человек все победит'".
Кстати тогда же Самуил Яковлевич выхлопотал мне пению, которую я, вплоть до нынешних дней, получал с прежней формулировкой: "Как исключительно талантливый мальчик в области драматургии".
Не знаю, каким образом распознал меня Маршак. Многие ребята писали великолепно, по-моему, гораздо лучше.
Поэма Алика Новикова о Ломоносове и сейчас слушается превосходно. Куда Солоухину!
"Держит Михайло граненый стакан,
Мелькают камзолы и ленты,
Катятся бочки по доскам к столам —
В кнейпе пируют студенты.
Негде взять студенту
Время для ученья!
Утром надо выпить,
Ночью стекла выбить,
51
Надо прогуляться
Вечером с девчонкой,
Надо отдубасить
Филистеров племя —
Где же для ученья
Взять студенту время?"
И все-таки, вместо этих блистательных стихов, на первом съезде писателей Маршак цитировал мои — детские и смешные:
Будь то молния иль змеи,
Будь то тигр или кит,
Человек все одолеет,
Человек все победит.
Цитировал он мою поэму и в журналах «Резец» и "Рабочий и театр" (тогда были модны такие названия, символизирующие главенство рабочего класса), но нигде — ни в выступлении, ни в статьях — он не приводил моей фамилии: двенадцатилетний мальчик, да и все.
Не хотел, чтобы я зазнался.
По его инициативе организовали ДДЛ — Дом Детской Литературы, для которого по указанию Кирова отвалили целый этаж, на Исаакиевской 5, в помещении теперешнего института театра и музыки.
Впрочем, об этом писали другие, а я не стану, тем более, что при Маршаке меня не привозили туда ни разу.
Но и заговорил я об этом не случайно, а чтобы помянуть хорошего человека.
Кроме Маршака, осуществлявшего, так сказать, духовное руководство, был еще и директор — Абрам Борисови Серебрянников.
Летом 35-го и 36-го нас, вундеркиндов, возили по стране И оба раза Абрам Борисович брал меня с собой. Для чего он взваливал на себя такую ответственность и такую обузу! Ведь меня всюду приходилось таскать на стуле-носилках.
В 37-ом году Абрам Борисович канул, разделив судьбу своего поколения, а его молодая жена покончила с собой.
52
Я горжусь тем, что после его ареста позвонил в НКВД, наивно сказал, что мы, ребята, за него ручаемся и просил отпустить.
Вокруг меня, сгрудившись, взволнованно дышали Юра Поляков, Шура Катульский и Наташа Мандельштам.
Мне грубо ответили, чтобы мы не совались не в свое дело.
Помню, как мы были обескуражены — ведь с нами еще никто так не разговаривал.
А теперь о первой поездке.
Мы поездом добрались до Харькова. Зазвучала украинская речь. Я развернул газету и прочитал про одного молодого скрипача, что он играет "не погано".
Наконец-то я увидел всех ребят первого набора — человек сорок.
Фамилия черноглазого худенького мальчика была Мицкевич.
Я шутливо спросил:
— Адам?
Он серьезно ответил:
— Нет, Абрам.
Следующий город — Запорожье. Ночь. Меня несут на стуле-носилках по плотине Днепрогэса, а кругом огни, огни…
И разговор, что инженеры здесь живут в коттеджах. Я не знал этого слова, и мне представлялись какие-то неописуемые дворцы, только маленькие.
В Запорожье состоялось собрание. Очень толстый мальчик Алик Гольдберг (ныне старший научный сотрудник Публичной библиотеки) поставил вопрос, чтобы его больше не дразнили «гусем». Приняли соответствующее решение, проголосовали единогласно, но, разумеется, с той поры на протяжении всей поездки его только так и звали.
Самуил Яковлевич собирался ехать с нами, но его отвлекли неотложные дела, и он поручил нас Даниилу Хармсу. Это был высокий человек с красивым неподвижным лицом — всегда в жокейской кепке, гольфах и бриджах.
Мы знали и любили его странные стихотворные считалки:
53
"Шел по улице отряд,
Сорок мальчиков подряд:
Раз, два, три, четыре
И четыре по четыре,
И четырежды четыре,
И еще потом четыре".
Мы загибали пальцы, подсчитывали каждую звонкую и радостную строку, и постоянно изумлялись безупречной точности результата.
Но ни мы, ни (я думаю) Маршак не знали замечательной абсурдистской прозы, которую Хармс создал задолго до Ионеско и Беккета.
А вот в духовные руководители он не годился, хотя бы потому, что не обращал на нас ни малейшего внимания.
Видели мы его только за столом. Он коротко кивал нам садился, наливал стакан и опускал в чай градусник. Он внимательно следил за темным столбиком и, когда температура удовлетворяла его, вытаскивал градусник и завтракал.
Если было свежо, он просил закрыть ближайшее окно, чтобы масло от сквозняка не скисло.
Алексей Иванович Пантелеев рассказывал, что однажды он шел по улице с семилетней племянницей и встретил Хармса.
— Ваша? — брезгливо спросил тот.
— Моя, — удивился Алексей Иванович.
— Какая гадость! — сморщился Хармс.
Он, конечно, был чудаком, но, говорят, еще и "косил сумасшедшего", потому что смертельно боялся ареста. Бедный! Не спасло это его…
"Из дома вышел человек
С дубинкой и мешком,
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
Он шел все прямо и вперед,
И все вперед глядел.
54
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел.
И вот однажды на заре
Вошел он в темный лес
И с той поры,
И с той поры,
И с той поры исчез".
Многие поэты писали в то время пророческие стихи о своей судьбе. Ведь для этого даже не надо было обладать пророческим даром.
Второе путешествие в июне 36-го года, по пяти рекам: Москва-Уфа. А затем в Куйбышев и вверх по Волге, до Рыбинска.
Маршак отправился с нами и прихватил всю семью: жену, двух сыновей (Яшу и Элика) и даже невесту Элика— Таню Сперанскую.
Началось с Москвы, с приема у наркома просвещения Андрея Сергеевича Бубнова. Он встретил наш автобус на своей даче в Кунцево.
Все поразило нас.
Во-первых, дочь министра просвещения оказалась двоечницей.
Во-вторых, перед нами будто развернули скатерть-самобранку. Такого изобилия я не видел за всю свою жизнь. Одним словом, правительственный прием! На шестьдесять метров немыслимые яства: паштеты, балыки, паюсная икра, миноги, севрюга… И не какие-нибудь пошлые яблоки, а клубника со взбитыми сливками, бананы и ананасы.
Перед Аликом Гольдбергом стояли экспортные крабы, но он их так и не попробовал, боялся отравиться.
Я ужасно жалел Люсю Виноградову. У нее с утра разболелся живот, ей сварили манную кашу и она ела ее, обливаясь слезами, стараясь не смотреть на это великолепие.
Потом, в саду, когда мы читали Андрею Сергеевичу стихи, произошел знаменитый случай. Вокруг ноги Наташи
55
Каханович обвился уж (разводил он их, что ли?). Она взвизгнула, но довела стихотворение до конца.
А когда мы вернулись в гостиницу, у Семы Слевича в карманах обнаружилось килограмма полтора "Мишки на севере". Не устоял все-таки!
Пароход "Ваня Маркин", на котором мы отчалили от московского речного вокзала, представлялся нам просторным и комфортабельным.
Плыли мы весело. Писали стихи, читали их друг другу и Самуилу Яковлевичу. Иногда сильно задавались, но он часто и убедительно сбивал нашу спесь. Авторитет его был непререкаем.