Макс как-то рассказал Гарику, как он оказался в Америке вместо того, чтобы загреметь после войны в Сибирь, куда ему, подозрительному не то немецкому, не то польскому еврею вполне был заготовлен путь. Их часть стояла сорок пятом в Вене, и командир его части, сам еврей, по секрету поделился с Максом, какая его, скорей всего, ожидает судьба. Поэтому Макс дезертировал, перебежав в западную зону оккупации. Так совершился еще один поворот в его судьбе, и он, западный человек, в конечном счете вернулся на Запад, но – как поется в «Пиковой даме» – какою ценой… Странное дело: вот сидел рядом с Гариком человек, которому, в отличие от американцев, было известно нечто интимное, знакомое им обоим, а Гарик испытывал к этому человеку, может быть, даже неприязнь. Или, по крайней, мере стороннее отчуждение: уж больно в максовом хихиканьи было что-то безвольно клоунское. Уж больно неидеалистично он выглядел на прямолинейно идеалистичном фоне американской жизни, хотя был куда более полноценным американцем, чем Гарик: прожил здесь и построил эту самую, на этот раз нормальную, жизнь с молодых лет – жена и взрослая дочь. Он был обязан Америке всем, потому что попал сюда обученным только тому, как держать винтовку, и ему пришлось строчить кожу на обувной фабрике. Но он довольно скоро продвинулся до позиции менеджера, а кроме того, стал заниматься политикой. Макс был умен, у него была своя концепция мира, и его язык был отнюдь не язык необразованного человека. Разумеется, это не был и язык образованного человека, но это действительно был язык цинически и пессимистически хихикающего клоуна.
Больше всего Макс любил разговаривать с людьми, то есть трепаться, то есть разводить философию на турусах. Со временем Гарик перезнакомился с людьми, которые собирались в садике. В основном это были манхэттенские пенсионеры, быть может, это была та компания, которую он ожидал встретить когда-то, когда невеждой приходил ночью в Мэдисон-сквер-парк пить водку с бездомными. Только здесь вовсе не распивали горячительные напитки и не вели разговоры на глобальные темы. Говорили, в основном, у кого какая медицинская страховка, куда в этом году дешевле поехать отдыхать, отчего так сильно подорожал бензин, и т. д., и т. п. Макс прекрасным образом принимал участие в этих разговорах, но как только появлялся Гарик, он подмигивал и говорил по-русски:
– Ну, что скажешь? Видишь, американцы.
И многозначительно подмигивал, давая понять, как он понимает раздражение Гарика, и разражался своим смешком.
– Идешь домой? – спрашивал он. – Что, в магазин ходил? И в очереди не стоял? А это что у тебя, туалетная бумага? A-а, «уайт клауд», хе-хе, а-а, ну, ты теперь настоящий американец, знаешь, какой самой нежной бумажкой подтираться, хе, хе, хе.
Гарик как-то пригласил Макса домой и познакомил его с Перси. Макс ей понравился: еще бы, континентальный человек. Точно так же, видимо, нравился американцам Генри Киссинджер, другой континентальный человек с той же немецкой подкладкой (Гарик терпеть не мог Киссинджера). В следующий раз Макс пришел к ним на обед с женой Айлин, и женщины весьма сошлись. После обеда они сидели в гостиной, и по телевизору шла передача о голодающих детях в одной из африканских стран. Тут американки Перси с Айлин стали морщится и охать, им было жалко африканских детей, они немедленно захотели пожертвовать на них деньги. Но континентальный человек проявил свой стратегический цинизм, заявив, что это их там собственное дело. Русский континентальный циник поддержал его, сказав:
– Все это журналистские штучки, кто знает, что там на самом деле.
– Ты не любишь журналистов, – добродушно заметила Перси, – но они делают свою работу, ты не можешь этого отрицать?
– Откуда я знаю, какую работу они делают? – скривил лицо Гарик. – Ты веришь всему тому, что тебе преподносят по телевизору или в «Нью-Йорк Таймс»?
– Конечно нет, далеко не всему – спокойно сказала Перси.
– Да, я знаю, – рассмеялся Гарик. – Ты читаешь газеты и смотришь телевизор куда меньше меня.
– Вот именно, – подтвердила Перси, разливая чай.
– Ты замечательный человек, – сказал Гарик, хотя хотел сказать «ты замечательная женщина», но что-то удержало его. Как если бы сказав так, он признал бы что-то, чего не желал признавать. Признал бы, именно глядя напрямик в ее серые глаза.
– Хе, хе, ты теперь не в Москве, и это не журналисты из газеты «Правда», – заухмылялся Макс. – Помнишь эту песню?
И он пропел начало песни про доблестных корреспондентов. Как он помнил советские песни, до какой степени они врезались ему в память, неужели ему нечего было помнить, кроме них?
– Да, помню, – сказал с досадой Гарик.
– А здесь другое дело. Здесь Америка. А-м-е-р-и-к-а. Здесь нет «доблестных корреспондентов», – Макс смаковал поизнесенные по-русски слова. – Здесь корреспонденты получают зарплату. Там была зряплата, а тут зарплата, большая разница. Буржуазное общество, империалисты, понимаешь.
И он опять рассыпался мелким смешком.
– Понимаешь, – сказал он, перестав смеяться и переходя на серьезный, тоже типичный для него назидательный тон. – Там журналисты были не нужны, а тут нужны. Там все было просто и ясно, вперед за Родину и Сталина, и потому с чистым сердцем можно было петь песни. А тут нельзя песни петь, потому что жизнь очень сложная, и тебя тут же объебут (он опять сказал, смакуя, словцо по-русски). Там песни, а тут журналисты, ты думал что. Там умные диссиденты вроде тебя, а тут глупые журналисты. Ты диссидент, потому ты не любишь журналистов.
– Я вовсе не диссидент, я никогда не любил диссидентов, – досадливо сказал Гарик, хотя он понимал, что, в общем, имел в виду Макс, и понимал, что Макс неглупо говорит.
Так закончился тот вечер, во время которого Перси стакнулась с Айлин, владевшей маленьким бюро путешествий, и с этого времени Перси и Гарик путешествовали исключительно под назиданием и руководством Айлин.
Глава 37В которой опять играют роль сны
Очередное их каникулярное путешествие было в Европу, в Лондон. Задним числом можно предположить, что это была ошибка со стороны Гарика, не стоило ему будоражить себя воспоминаниями. Он жил в Америке уже больше пятнадцати лет и каким-то образом привык к ней. Привычка эта была того же рода, когда привыкают к машинальному, в полуинерции комфортабельному существованию. Сына он своего давно не видел, потому что его бывшая жена, найдя работу в Голливуде, переехала в Лос-Анжелес. С черными друзьями он тоже постепенно потерял контакт, они сторонились его с тех пор, как он перешел на иную социальную ступень существования. Когда-то он любил разговаривать с разными людьми, но теперь в основном молчал, зато у него появилась привычка мысленно говорить с теми, кого он уже не мог увидеть, то есть с теми, кто остался в России – так ему было легче, потому что мысленные собеседники отвечали только улыбками согласия. Пока еще он разговаривал только на бытовые темы, а не философствовал. Поэтому Кочев или Алуфьев тут не фигурировали, а скорей, женщины, например, жена Алуфьева, маленькая женщина, которую друзья называли мудрой пифией. Мудрость ее заключалась в том, что она тоже была склонна философствовать, только на иной, более низкий манер, чем окружающие мужчины, и этот низкий манер делал ее совершенной революционеркой в их, ориентированом на высокую догматику христианства кругу. Поэтому Гарик ходил по Нью-Йорку, почти не расставаясь с Ирой (так звали эту женщину). Что бы он ни покупал эдакое, с вывертом, он тут же объяснял ей, почему купил этот продукт, а не тот, какое тут различие в качестве, и прочее в таком духе, а Ира неизменно кивала с пониманием и одобрением и тут же добавляла из своей философии насчет того, как правильно устроена западная жизнь и какой Гарик молодец, что так вошел в нее и так в ней разбирается. Еще таким же образом он разговаривал с отцом, который недавно умер в Одессе. Он прекрасно помнил, что в реальной жизни неспособен был обменяться с отцом двумя словами, такое оставалось между ними напряжение с детства. В детстве он ненавидел отца с такой силой, что потом уже не мог повзрослеть в их отношениях, и, когда отец обращался к нему, только бессмысленно хихикал в ответ. Но это совершенно не смущало его теперь! Что за странная и несправедливая вещь жизнь! Ведь если бы его отец мог действительно услышать, как сын обращается теперь с ним и к нему, насколько же он был бы вознагражден за все, «что он сделал для сына», как говаривается взрослым, когда они укоряют детей за неблагодарное к себе отношение. Гарик водил отца в рестораны, готовил ему еду, а отец только удивленно и одобрительно покрякивал. Так жил Гарик Красский со своей женой Перси Грейвс, и теперь вот они отправлялись на неделю в Лондон.
Уже когда они приземлились в аэропорту Хитроу, Гарик ощутил непривычное беспокойство. Его окружила новая земля, новый мир, это было совсем не то, что приземлиться в аэропорту одного из карибских городов – туристических придатков Америки, где инерция твоего полусонного бодрствования ничем не может быть потревожена. Перси хотела взять такси, но Гарик настоял, чтобы ехать в город по «трубе», как называлось тут метро, тем более, что у них было немного багажа, всего два небольших чемодана на колесиках. Проезд в метро тоже был своего рода откровением, и хотя бы по только одной причине: Гарик снова, как когда-то, когда, прожив всю жизнь в России, попал в Вену, увидел вокруг себя не просто иных людей, но целую новую цивилизацию. Конечно, разница была огромна, тогда он был растерянный и придавленный невольный путешественник из диких восточных степей в каменную громаду Европы, а сейчас он был путешественник в Европу с совершенно противоположного конца света. Но и тогда, и теперь он испытал одно и то же чувство: что из менее человечного сообщничества людей он попадает в более человечное. Трудно было бы объяснить не только постороннему человеку, но и самому себе, на каких конкретных фактах базируется это его ощущение – ив этот, второй раз еще трудней, чем в первый. Тут было чувство, которое тем