Спаси нас, доктор Достойевски! — страница 120 из 128

Постепенно его окружили совсем другие, чем прежде, люди. Давно ушли времена, когда на день рождения Кочева собиралась самая-самая интеллектуальная Москва, теперь он был окружен какими-то случайными личностями, обывательски неталантливыми, всеми теми, кто недавно процветал под прикрытием членства в Союзе писателей, а теперь вынуждены были выискать другие пути к заработкам. Но Кочев, кажется, не замечал этого, и так же, как раньше, вставал, чтобы произнести своим скрипучим ненатуральным басом глубокомысленный и полный архаических слов тост: вот это оставалось при нем неизменно, его способность к экзальтации, так замечательно унаследованная от матери. Мать сидела тут же и, занеся высоко голову, значительно кивала головой. Она чем больше старела, тем восторженней становилась, наверное, еще и потому, что страх перед «органами», наконец, покинул ее. Ей нравилось все, что происходит, без разбора: Горбачев, перестройка, Ельцин, частная собственность, и т. д., и т. п. Если бы тут оказался Гарик Красский, то с иронической ухмылкой он отметил бы, насколько способность давать всему положительную оценку перешла от сына к матери, даже если в довольно карикатурном виде.

Да, Кочев изменился. Посреди, как сказал бы Алуфьев, постмодернистского (то есть все снижающего) литературного процесса, охватившего страну, он, как бы бросая вызов, издал теперь совершенно лакировочную (без всякой на то нужды, кроме его собственной) книгу воспоминаний об отце. Он пел в этой книге панегирик не только отцу, но и его времени, советским двадцатым и тридцатым годам, когда даже всклокоченные волосы, будто в них дует ветер времени, на головах разных выдающихся личностей олицетворяли дерзновение и высокий порыв момента, и при этом ни словом не упомянул не только, какой процент из этих личностей был уничтожен, но и что отец погиб в лагерях (статья об отце, написанная в шестидесятые годы, была глубоко захоронена и забыта). И опять: интеллигенты читали, морщились, пожимали плечами, говорили, что Кочев впал в интеллектуальный маразм, но никому не приходило в голову, что тут не маразм, а скорей вызов ходу времени человека, все существо которого не хочет признавать этого хода, как и, по его глубокому убеждению, не хочет признавать этот ход его любимая, тихая и светлая Россия.

Материально Кочевым, как и всем гуманитариям в те времена, жилось трудно. В какой-то момент Геннадий давал уроки русского языка детям американского дипломата, а тот рекомендовал его в немецком посольстве, где была нужда в корректуре технических переводов (Кочев хорошо знал европейские языки). На российском телевидении в это время стали модными различные, как это называется по-английски, talk show – передачи, на которые ведущие приглашают разных любопытных людей, затевают с ними беседы, а сидящая в зале аудитория в свою очередь разнообразно реагирует. На одном из таких шоу стал появляться Кочев, которого сосватал туда один из его новых приятелей (постепенно все эти люди отошли от шока потери совписовских привилегий и перенесли свои способности шустрить в новые условия). Теперь Кочев получил возможность пропагандировать свои взгляды перед огромной телеаудиторией. С другой стороны, ведущие тоже знали свое дело: на фоне остальных персонажей Кочев выглядел вполне одиозно и даже экзотично: доктор наук и сотрудник Академии наук, одетый, как бомж и в очках, подвязанных веревочкой… впечатленная аудитория в некотором изумлении слушала, как он возглашал на своем вычурном языке, что нужно жить углубленно, семейно и в гармонии с природой-родным космосом, не прельщаться ложными суетными потребностями, довольствоваться малым, то есть жить, верней, бытийствовать, как он вот бытийствует – полгода в деревне, в избе, огородик, картошку и капусту сажает, запасаясь на зиму. Однажды, впрочем, человек из аудитории спросил: вот вы говорите, что стремитесь к углубленному одиночеству, но какое же в таком случае это одиночество – постоянно выступать в телевизионных студиях на глазах у миллионов людей?

– Гм, – сказал тогда Кочев своим скрипучим басом, сперва по привычке как бы задумываясь, а потом разведя руками и улыбаясь. – Вы правы, вы меня тут, гм, хорошо, как теперь говорят, достали. Но, однако, не совсем. У меня есть, поскольку я, гм, человек слова, определенные, вероятно, слабости, я тут себя чувствую, как трибун, вероятно, я полагаю это своим модусом, гм, существования…

– Но вы же изложили уже свои мысли на бумаге, зачем вам было трудиться приезжать из своей деревни и выступать под горячими софитами? Вон, я вижу, вы даже вспотели, – упрямо сказал человек из аудитории.

– Гм, видите ли, – сказал, хмурясь, Кочев. – У нас сейчас время революции, а не эволюции. Все привычные понятия глупо выбрасываются за борт корабля, которому вовсе не было обязательно тонуть, и в спешке мы гонимся за новым иностранным балластом-грузом. Я чувствую себя исключенным из литературного процесса, и потому ищу другие пути к читателю.

– Судя по тому, что вы писали в н…ой газете, вы полагаете, что у нас все слишком радикально меняется, и вы против таких изменений? – подхватила ведущая программы, задача которой была раздувать всякий острый момент.

– Да, я полагаю, что в последние годы «застоя» советская власть была слабая коррумпированная власть, при которой уже многое позволялось, и реорганизовывать ее следовало постепенно, а не как принято, увы, в России, все пускать под топор.

– И вы, например, против приватизации? Вы полагаете, что Горбачев пошел, вынужден был пойти на перестройку не из-за того, что советская экономика не работала?

– Приватизация была разбой на западный манер, когда волка ест волка. А русскому добродушному медведю-лежебоке зачем кого-то есть? Это совсем не по-нашему, медведь скорей лапу будет сосать.

(Оживление в аудитории)

– Ну, в животном мире волк совсем не ест волка, – сказала небрежно ведущая. – Там как раз наоборот, волки живут стаями и даже семьями, а медведи, когда голодны, совсем не дружелюбны… Но я понимаю, что вы хотите сказать, только со сказочными стереотипами следует осторожней обращаться…

– Да, я не всегда точен, однако, я думаю, нечего нам гоняться за принципом много потребностей – много возможностей. Мы жили, довольствуясь малым, были сыты, одеты и обуты, и то хорошо. И в таких условиях у нас процветала высокая духовная мысль… Разумеется, не все позволялось, но вот читал же лекции по античному миру и раннему христианству Сергей Аверинцев. Кто хотел, мог посещать. Издавали древних, Платона, американскую классику двадцатого века. Показывали фильмы западных корифеев – Бергмана, Антониони, Феллини. Чего еще было хотеть?

– Может быть, было что еще хотеть, – улыбнулась ведущая. – Но я вот что хочу вас спросить. Вы говорите, что у нас произошла коренная ломка ценностей, все старые ценности спущены, так сказать, в нужник, и им в настоящее время нет места в нашей жизни. Я тут хочу рассказать нашей аудитории один любопытный случай, с которым я столкнулась и который произвел на меня большое впечатление. Недавно я ездила в город Балашов, что в Саратовской области, и там знакомые привели меня в один такой симпатичный особнячок на одной симпатичной улице, в котором до революции жил местный купец, а в советское время там был музей Владимира Ильича Ленина. Теперь музей Ленина исчез…

– И совершенно напрасно, – пробасил Кочев. – Чем он был вреден? В конце концов, это наша история, и про Ленина нужно знать.

– …Музей Ленина испарился, – отвела рукой ведущая. – И теперь это дом-музей того самого купца, который этот особняк выстроил. Купец этот был непростой человек, он ездил в Италию и Францию, и у него был явно утонченный вкус. В советское время стены были покрашены масляной краской, но, когда краску смыли, под ней обнаружили штофное и обойное покрытие, которые были настолько добротны, подумать только, что ничуть не пострадали от краски! Там водосточные трубы в виде крылатых драконов с коронами, там на окнах резьба в виде ниспадающих занавесей с кистями, там изумительные изразцовые печи, короче, так в полной красе так называемый провинциальный модерн. Но не это самое интересное. Меня там изумили два факта. Первый – это то, что при доме находится девушка-экскурсовод, которая водит по комнатам, объясняя всё про украшения и рассказывая про этого самого купца, в том числе, как его таинственно убили, и показывает потайной подпольный ход к речке, где у купца стояла наготове лодка для каких-то ночных приключений. Но дело в том, что, как мне потом рассказали местные жители, купец этот был, по слухам, педофил, ни семьи, никого, оттого, скорей всего, и убили. Но не это главное изумление, а та самая экскурсоводша, которая осталась от ленинского музея, совершенная комсомолка с сияющими глазами и пафосом в голосе, и то, как она рассказывает о купце теми же буквально словами, которыми говорила о Ленине, какой этот купец был выдающийся деятель промышленности!

– Ну и что? – сказал, нахмурившись, Кочев. – Это только подтверждает то, что я говорю. Людям хочется иметь историю, пустое пространство в прошлом невозможно вынести. Конечно, вам это кажется комическим…

– Трагикомическим, – сказала ведущая. – Но вы не замечаете причину моего главного изумления.

– Пусть трагикомическим, все равно… А что я такое не замечаю?

– А то, что «что» изменилось, а «как» осталось то же самое. И я вижу в этом примечательный знак. Вы, кажется, пишете, что эстетическое глубже этического, форма глубже содержания?

– Да, это моя мысль…

– И вам не кажется комическим, и печальным, и многозначительным, что экскурсоводша рассказывает о купце-педофиле с таким же пафосом и с таким же романтическим блеском в глазах, будто говорит о какой-нибудь Зое Космодемьянской?

– Но приподнятость и пафос и есть самое главное! – сказал Кочев очень серьезно.

– То есть все равно, о ком, лишь бы с пафосом? – с неподдельным изумлением спросила ведущая. – О купце или о Ленине?

– Конечно! – сказал Кочев с не менее неподдельным недоумением.

Они посмотрели друг на друга, и произошла пауза. Ведущая вгляделась в черные, почти прикрытые веками кочевские глаза и вдруг испытала то же чувство, почти тот же трепет, который испытал много лет назад Красский, в первый раз посмотрев в лицо Кочеву. Это не было человеческое лицо, не были человеческие глаза. Лицо Кочева было средиземноморское, выдающийся нос, длинный подбородок, проваленный сухой рот, и ведущей показалось, будто она глядит не на живого человека, а на раскопанную музейную маску, и маска говорит с ней откуда-то из чудовищного далека, из какого-то века вовсе даже не нашей эры.