Спаси нас, доктор Достойевски! — страница 22 из 128

тем или иным показателям коммунизма. Проходят годы, ничего не меняется: у Лаокоона по-прежнему каждую весну новый член, проститутки всё в тех же ватниках, а графики хоть и слиняли и поблекли под солнцем и дождем, так же неукротимо карабкаются вверх к вершинам коммунизма. Разумеется, изменения есть, но они находятся в таком странном соотношении с этими тремя факторами, что это побуждает моего героя к философическим медитациям. Например, каждый раз, проходя мимо графиков, он отмечает, как неотвратимей расходится с ними реальность жизни, но еще он отмечает, что, чтобы признать этот факт, ему нужно сделать умственное усилие. Это правда, что количество потребления масла на душу населения согласно графику достигает на сегодняшний день высокой цифры, между тем как с прилавков магазинов масло давно исчезло. Но каким-то образом, чтобы сполна осознать это, разуму требуется прийти в саркастическое состояние, и на твоем лице должна появиться похабная улыбка. Но что тебе делать, если ты не склонен ни к сарказму, ни к подобного рода улыбкам, если ты еще недостаточно умен для этого? Если ты, например, даже свой город не любишь из-за повальной его склонности к хохмачеству, это тебе по импульсу твоей натуры крайне неприятно? Тогда твой разум играет над тобой шутку погружаясь уж совсем в сонливое состояние, и изобильное количество масла на графиках становится для него чуть ли не более существенным фактом жизни, чем отсутствие масла в магазинах… Что-то похожее и с проститутками, которые в сравнении с женщинами легкого поведения из заграничных фильмов выглядят, как масло на коммунистических графиках. Мой герой-подросток умирает от желания войти в половой контакт с женщиной, что бы он только не дал за исполнение своей мечты, а между тем странные создания, которые расхаживают под его окнами, вызывают в нем только недоумение, он и помыслить о них не может. Он сперва даже не понимал, зачем они тут, пока кто-то не объяснил. Ладно, пусть не иностранные красотки, пусть бы женщины на уровне официанток кафетерия хоть. Между тем ночью в парадном черным-черно, а если ввинтить лампочку, ее тут же разобьют: работа идет полным ходом. Теперь он знает, что проститутками пользуются солдаты, хотя однажды, когда входил в подъезд, оттуда вывернулся офицер, который только что обмывался припасенной губкой (звуки все сказали). Среди проституток есть одна, которая вызывает у него полное уже недоумение: совершенная старуха, как это может быть? И опять какой-то мужик объясняет, для усиления причмокивая губами: она, мол, кое-что так делает, молодым далеко до нее. А однажды вечером он поднимается домой в полной темноте, как всегда медленно и настороженно (потому что всегда существует возможность ограбления), по привычке держась за перила, и тут вдруг снизу раздаются дикие женские вопли, сперва он пугается, но потом различает: «Ой, не могу, я этого двадцать лет уже не делала!», и мужской задавленный голос: «Ну потерпи, я тебе пол-литра куплю»… И он понимает, что какой-то солдатик решил употребить эту самую старуху нормальным, здоровым, так сказать, манером, а она, так сказать, не очень-то готова к такому испытанию… Все это вводит его в уныние и затормаживает его ум и чувства точно так же, как стенд с коммунистическими графиками. Советская русская жизнь предлагает ему очередное невозможное требование: хотишь это самое, давай, действуй по-простому, по-суворовски, по-народному… Гвозди бы делать из этих людей, не было бы в мире крепче гвоздей. И вывод: по-видимому, как не предвидится на прилавках масло, так не предвидится ему и женщина…


…Вдруг вспомнилось: война, Нижние Серьги, стол в избе, за столом друг против друга дядя Миша и мужик, который пришел менять сало на махорку. Дядя Миша, прищурившись на дым из самокрутки, тщательно делит пачку махорки на две горки и, когда разделил, предлагает мужику выбрать любую половину. Я стою сбоку, лицо на уровне стола. И, вот, мужик застывает, гляда то на одну кучку, то на другую, и так проходит вечность, никак он не может выбрать. Эта сцена глубоко действует на мое воображение, и если вы меня спросите, мужик до сих пор сидит за столом в Нижних Серьгах, не решаясь выбрать. Я поясню, почему сцена так на меня действует. Я уже, и уже, и уже искусственное «христианское» дитя (по-видимому, с первого дня рождения). Высокая искусственность ранее приведенной сцены из «Больших ожиданий» для меня реальней реального, а вот каждое жизненное событие, которое раскрывает реальность человека, потрясает меня, я чувствую смущение и неловкость и делаю внутри себя массу поспешных нелепых жестов. На месте мужика я миллион раз мысленно хватаю именно ту кучку, которая мне кажется меньше, потому что дядя Миша поступил открыто, и мужику следует как-нибудь переплюнуть эту открытость (а вместо этого он не проявляет никакого восторга, он погружен в свой расчет и озабочен тем, как воспользоваться столь необычным предложением и не прогадать). На месте дяди Миши я миллион раз спешу услужливо броситься к мужику, что если он сомневается, то я вот, добавляю к одной кучке от другой так, чтобы она была точно больше (чтобы окончательно уже поразить своим благородством). Однако – и это более удивительно, чем кажется – я бессознательно знаю, что неестественней и тем самым слаб и что жизнь естественней и тем самым сильней меня. Поэтому то, что дядя не суетится, как я засуетился бы, что он невозмутимо ждет, пока мужик решит, возносит его в моих глазах на уровень сверхчеловека. Дядя Миша честен и одновременно жизненен – мне никогда не достичь такой вершины, но она дает мне знание человеческого идеала. Дядя Миша учит меня не врать, ложь, по его мнению, – это презренная и недостойная глупость, которая все равно выйдет наружу, и что трудней и достойней (и потому интересней) жить без лжи. (Философия же отца, как известно, все отрицать, когда мать или Органы припрут к стенке – потому что на нет и суда нет.) Ну хорошо, я презираю философию отца, а между тем сколько же я в жизни обманывал или врал по той самой неестественности (слабости) и эгоизму!

Сколько же я раз это делал (и сколько мучался)! Конечно, у меня в жизни бывали и «диккенсовские» моменты – ну и что? Ну и что, если у того мужика их не бывало (хотя никто за это не поручится), но все равно, пусть не бывало: он же их не объявлял себе и другим заранее, а я объявлял – по крайней мере, себе.

Но я пишу это не для того, чтобы покаятся, а исключительно с целью дать картинку «У стола», для полноты включая и себя. Когда-то Гачев объяснил мне, как я пишу. Мы смотрели по телевизору «Мизантропа», и он обернулся ко мне и сказал: «Видишь, а ты еще и себя включаешь в общую картину» – и он был прав (я тогда еще не умел думать и понимать себя). Во-первых, это честно включить и себя, коли рассказываю то, что сам видел. Во-вторых, это помогает полнее выставить главных действующих лиц, которые, конечно же, тут интересней и важней меня (я и сейчас продолжаю стоять лицом на уровне стола, а те двое возвышаются надо мной)… а я по-прежнему в подростковом транзите…


…Мне сегодня приснилось, что мы с Сеней Геллером танцуем с захватывающими дух девушками вальс. Одна из них (моя) длинная и гибкая, отстранилась телом в угол комнаты, на лицо пала непонятная тень. Первый момент знакомства с женским существом: как каждый раз замирает и падает в тревожном и сладостном предчувствии сердце!.. Между тем мне рассказали, что Сеня Геллер, мой школьный друг, покончил с собой несколько лет назад (жил где-то на Западном берегу, кажется, в Лос Анжелесе). Его дочь стала наркоманкой, наверное, поэтому. Однажды в классе циркулировался вопросник: что главней всего в жизни? И, пока я, совсем еще несмысленыш, подбирал что-то правильно моралистическое, Сеня ответил: гордость. Но знал ли я когда-нибудь гордость? Как ползучий гад – никогда. Как ползучий гад знал зато комплексы, слезливую восторженность, обиду и коротко живущее, как выстрел кобры из ее кольца, бесполезное чувство мстительности…


…Вот текст без начала и конца, который я обнаружил в старых черновиках (собирался их выбросить, но тут пахнуло чем-то). Так называемый «психологический», в меру претенциозный, очень юношеский текст, но в нем есть аутентичное напряжение, на которое я уже не способен:


(13 лет)

…С тех пор, как умер дед, моя кровать стояла вдоль боковой стены, и я спал лицом к окну Высокое окно (комната высотой в пять с лишним метров) закрывалось побеленными деревянными ставнями с чугунной витой щеколдой. Когда я просыпался, сквозь щель между ставнями пробивался солнечный свет и падал наискосок, широким лезвием разрезая комнату. Комната была как будто отдельно, а солнечное лезвие отдельно. Комната становилась полусумрачна и таинственна, а в солнечном лезвии играли мирриады пылинок, и я испытывал то особенное чувство счастья, которое испытываешь только по утрам (или весной, или вначале жизни). Дверь в комнату родителей была напротив, я сперва видел, как поворачивается медная дверная ручка, похожая на детский фаллос, и затем уже открывается дверь и появляется мать со слегка опухшим от сна лицом, в халатике поверх длинной ночной рубашки. Я очень любил мать, но этот момент ее утреннего появления почему-то не любил. От маминой крупной фигуры исходило тепло сна, она делала горлом «гх, гх, гх», прочищая его, как певицы, которым она аккомпанировала в консерватории, и при этом морщила лоб и прикрывала глаза. Я в свою очередь прикрывал глаза, пытаясь притвориться спящим, но было поздно.

– Ты уже проснулся, сыночек? – ласково говорила мать, подходя к окну и растворяя ставни. – Молодец, что проснулся. Сегодня такой замечательный день, стыдно залеживаться.

Я лежал, все еще притворяясь, будто сплю. Мне было хорошо, только я предпочел бы, чтобы мать вошла ко мне причесанная и умытая и как всегда нарядно одетая и пахнущая духами «Красная Москва», то есть такая, какой я ее привык видеть с утра до ночи (потому что если она не уходила на работу в консерваторию, то занималась с певицами дома).

– Что с тобой, ты ответить не можешь? – игриво-ласково спрашивала мать. – Ты вдруг онемел? Мой сыночек онемел?